Оттепель - Роман Смирнов
— Засадный полк князя Владимира стоял в дубраве, за холмом, и воины не видели поля, но слышали его, — говорила Раиса Львовна, и голос у неё был тихий, потому что силы нужно было беречь, и в тихом голосе было больше силы, чем в громком, потому что тихий заставлял слушать. — Они стояли, и ждали, и не знали, когда выйдут, и это ожидание было самым трудным, потому что человек, который ждёт, всегда устаёт больше, чем человек, который делает.
Оля слушала и думала: они стояли и ждали, и мы стоим и ждём. Только у них была дубрава, а у нас подвал. И у них был Дмитрий Донской, а у нас Жданов. Но ожидание то же самое. И обстрелы, наверное, тоже, только тогда стреляли стрелами, а теперь снарядами, и разница в том, что стрела летит медленно и можно увидеть, а снаряд летит быстро и можно только услышать, и то не всегда, потому что тот, который летит в тебя, ты не слышишь, так говорил дворник Семён Петрович, который воевал в ту войну, в первую, и знал про снаряды всё.
На переменах пили кипяток. Кипяток приносила тётя Нюра, дворничиха, шестидесяти лет, из бойлерной соседнего дома, в алюминиевом бидоне, укутанном в ватник, чтобы не остывал, и дети стояли в очереди с кружками, и тётя Нюра наливала, и пар шёл, и руки от кружки грелись, и это было хорошо, потому что в подвале было семь градусов, а кипяток был горячий, и разница между семью и горячим была всей разницей, какая существовала в тот момент между жизнью и всем остальным.
Тётя Нюра рассказывала. Она рассказывала каждый раз, когда приносила кипяток, и рассказы её были не о войне и не о хлебе, а о вещах, которые казались маленькими и неважными и которые именно поэтому были важнее всего.
— Муська вернулась, — сказала тётя Нюра в этот день, и лицо у неё было такое, как будто она сообщала о снятии блокады. — Пропадала два месяца. Я уже думала, всё. А она пришла. И не одна. С котятами. Трое. Один рыжий, два серых. Рыжий орёт, как пароходная сирена. Серые молчат. Муська худая, рёбра видно, но глаза ясные, и мурлычет, и котят кормит. Я ей молока дала, немножко, из своего. Жалко молока, но Муська же, как ей не дать.
Дети слушали. Мальчик Вова, одиннадцати лет, из соседнего дома, спросил:
— А можно посмотреть?
— Можно. После уроков приходи. Только тихо, а то Муська нервничает, когда шумят.
Оля тоже хотела посмотреть, но после уроков ей нужно было стоять в очереди за хлебом, и очередь была длинная, и если не прийти к трём, то к пяти уже не достанется, и поэтому к Муське она не пойдёт, а пойдёт к булочной, но сама мысль о том, что кошки возвращаются, означала, что город живой, потому что кошки уходят из мёртвых мест и возвращаются в живые, и если Муська вернулась, значит, Ленинград ещё живой, и это было доказательство более убедительное, чем любая сводка и любой приказ.
Обстрел начался в половине двенадцатого, когда Раиса Львовна объясняла дроби, перейдя от истории к арифметике, потому что учителей не хватало и каждый вёл по три-четыре предмета, и дроби давались Оле плохо, потому что она не понимала, зачем делить целое на части, когда целого и так мало, и в этом непонимании была детская логика, которую Раиса Львовна не могла опровергнуть, потому что логика эта была правильной, и целого действительно было мало.
Первый снаряд лёг на Невский, в четырёхстах метрах, и звук был такой, какой бывает, когда очень тяжёлую вещь роняют на очень твёрдый пол, только громче, и пол вздрогнул, и мел подпрыгнул на полочке под доской, и лампочка качнулась, и дети замерли, каждый на своём месте, потому что замирание было первым рефлексом, который вырабатывается у детей, живущих под обстрелом, до того, как они научатся прятаться.
Второй снаряд лёг ближе, метрах в двухстах, и стёкла в верхней части окон, тех, что были на уровне тротуара, вылетели, и осколки упали на пол, и холодный воздух хлынул в подвал, и лампочка погасла, потому что что-то перебило провод, и стало темно, и в темноте Раиса Львовна сказала голосом, который не дрогнул:
— Под парты. Тихо. Переждём.
Дети полезли под парты. Оля забралась под свою, прижав к животу книгу, второй том «Войны и мира», который она носила с собой каждый день, потому что дома оставлять было страшно, вдруг дом разрушат, а книга библиотечная, и Вера Ильинична, бабушка, которая до войны работала библиотекарем, говорила, что библиотечную книгу нужно беречь больше, чем свою, потому что своя принадлежит тебе, а библиотечная принадлежит всем, и потерять то, что принадлежит всем, хуже, чем потерять своё. И Оля берегла. Носила в школу и обратно, в холщовой сумке, которую сшила бабушка из старой наволочки.
Под партой было холодно и темно. Оля сидела, обхватив колени, и книга лежала у неё на коленях, и она чувствовала её вес и её прямоугольную твёрдость, и это было хорошо, потому что вещь, которую можно потрогать, в темноте важнее вещи, которую можно увидеть. Рядом, под соседней партой, сидел Вова и дышал часто, но не плакал, потому что в Ленинграде дети к двенадцати годам уже не плакали при обстреле, это проходило примерно к десяти, а к двенадцати дети просто сидели и ждали, и ожидание это было похоже на то, о чём рассказывала Раиса Львовна про засадный полк, только засадный полк ждал, чтобы выйти и ударить, а дети ждали, чтобы перестали стрелять.
Третьего снаряда не было. Через пять минут Раиса Львовна зажгла керосиновую лампу, и подвал осветился жёлтым, тёплым, неровным светом, и в этом свете лица детей были похожи на лица с картин, которые Оля видела в Русском музее


