Борис Парамонов - След: Философия. История. Современность
России стать за греков будет значить потерять славян, а стать за славян, в этой будущей и столь вероятной между ними распре, значит, нажить и себе, может быть, пренеприятные и пресерьезные церковные хлопоты. Ясно, что все это может быть избегнуто лишь заблаговременною стойкостью России в восточном вопросе… Никакой Европе не должны мы уступать ничего в этом деле ни для каких соображений, потому что дело это наша жизнь и смерть. Константинополь должен быть наш… Раз мы завладеем Константинополем, и ничего этого не может произойти… Не один только великолепный порт, не одна только дорога в моря и океаны связывают Россию столь тесно с решением судеб рокового вопроса, и даже не объединение и возрождение славян… Задача наша глубже, безмерно глубже. Мы, Россия, действительно необходимы и неминуемы и для всего восточного христианства, и для всей судьбы будущего православия на земле, для единения его. Так всегда понимали это наш народ и государи его… Одним словом, этот страшный восточный вопрос — это чуть ли не вся судьба наша в будущем. В нем заключаются как бы все наши задачи и, главное, единственный выход наш в полноту истории. В нем и окончательное столкновение наше с Европой, и окончательное единение с нею, но уже на новых, могучих, плодотворных началах. О, где понять теперь Европе всю ту роковую жизненную важность для нас самих в решении этого вопроса!
Тяжело все это читать, особенно зная, чем кончилась для России подобная истерика вокруг западных славян. Это же стрельба из пушек по воробьям: пушка — Достоевский, а воробьи, скажем, та же церковная распря на Балканах, ссора константинопольского патриарха с болгарами, пригрозившими схизмой. И вот с этой ссорой Ивана Ивановича с Иваном Никифоровичем Достоевский связывает полноту русской исторической реализации. Когда же подумаешь о том, что в 14-м году пушки-то заговорили настоящие, — выть хочется от российской безлепицы…
Конечно, то, что происходит на Балканах сейчас, война сербов с боснийцами, — это не фарс, а настоящая трагедия. Но я не о Балканах говорю и не о сербах, а о России и русских — об их готовности таскать для других каштаны из огня. Я имею в виду этот русский мазохизм — готовность пострадать. И не надо говорить, что такая готовность — знак высшего предназначения и христианского избранничества. Попроще все это, к сожалению, хотя и глубоко спрятано. Достоевский, однако, копать умел; вот это его умение и оправдывает все те благоглупости, которых он много в своей жизни наговорил.
Читавшие «Дневник писателя» знают, как много внимания уделил Достоевский тогдашним турецким зверствам, вроде сдирания кожи с пленных славян. Но вот что он пишет в одной из глав «Дневника» от февраля 1877 года:
…если не сдирают здесь на Невском кожу с отцов в глазах их детей, то разве только случайно, так сказать, по не зависящим от публики обстоятельствам, ну и, разумеется, потому еще, что городовые стоят… слова мои я разумею буквально… И вот про это-то сдирание я и утверждаю, что если его нет на Невском, то разве случайно… и, главное, потому, что пока еще запрещено, а что за нами, может быть, дело бы и не стало, несмотря на всю нашу цивилизацию.
Вот тут начинается настоящий Достоевский, подлинный, — когда он от вопросов идеологических и политических переходит к вопросам, так сказать, антропологическим. Начинается сердцевед и прозорливец, предшественник Фрейда. Что имел в виду Достоевский, говоря о сдирании кожи на Невском проспекте? Речь шла о темных глубинах всякой человеческой души, об укорененных в этих глубинах грязных (не хочется даже говорить — животных) инстинктов, — не будем обижать животных, живущих вне добра и зла. Это не турки на Балканах зверствуют, а мы, — хочет сказать Достоевский: вернее — мы и есть эти самые турки. Добролюбов в свое время написал о внутренних турках, которых полным-полно в России и с которыми придется сражаться будущим Инсаровым. Он под внутренними турками имел в виду царское правительство и его прислужников — враг номер один для революционного нигилиста. Но Достоевский — человек потоньше Добролюбова, он-то знает, что этот внутренний турок — сам человек, подноготная его, его психологическое подполье. А уж кто разбирался в подполье лучше Достоевского!
И еще на одну деталь обратим внимание: из всех турецких зверств Достоевского влекут больше всего истязания детей. Несомненно, здесь приоткрывается собственный комплекс Достоевского. Тема мучения детей постоянна в его творчестве. Скажут: это чуткая и трепетная душа христианского художника страдала, рождая глубочайшие философемы: мол, никакой хрустальный дворец, никакая будущая гармония не стоит слезинки одного-единственного замученного ребенка. Полноте, батенька! — хочется сказать на старинный лад такому старомодному же доброхоту. Весь этот панславизм, почвенничество с мужиком Мареем, православие с деревянненьким маслицем нужны были Достоевскому для того, чтобы от самого себя заслонить раскрывшуюся ему бездну — собственную душу. Он уже знал то, что позднее откроет Фрейд, — темные глубины бессознательного, — но не мог еще жить с этим, нуждался в благопристойных прикрытиях. Отсюда его идеология как компенсация к его психологии: из глубин он порывался на мели, для вящей безопасности и благопристойности. Вот и получилось то, о чем сказал тот же Фрейд: Достоевский мог бы стать в ряд величайших освободителей человечества, а он присоединился к его тюремщикам — вот с этими православием, самодержавием и народностью, да и с балканскими славянами в придачу.
Вспомните фантазии Свидригайлова с их соблазнительными девочками-малолетками; с другой стороны, вспомните ту же малолетку — Лизу Хохлакову из «Братьев Карамазовых», какие картинки она себе рисует: я распну мальчика, обрежу ему пальчики, и пусть он умирает, а я буду в это время ананасный компот есть. Лев Шестов считал непризнанной заслугой Достоевского то, что он разоблачил гуманистический миф о маленьком человеке, показал, что этот маленький человек — свинья. Но так же можно сказать, что Достоевский знал и цену этих самых слезинок: видел, что ангельское неразрывно сплетено с диаболическим. Вот за это мы его и ценим — отнюдь не за то, что он защищал братьев-славян.
Достоевский ополчился на Льва Толстого за последнюю часть «Анны Карениной», где без должного пиетета описывались русские добровольцы, едущие в Сербию: всякое фуфло и шелупонь, или, как сказал бы сам Достоевский, стрюцкие. Равнодушие толстовского Левина к братьям-славянам вызывает у Достоевского прямо-таки истерический срыв, он кричит: нужно убить турку. Но этот турка — это и есть сам Достоевский, в мыслях своих не раз предававшийся всякого рода детомучительству.
Вот чему учит Достоевский, вот что нужно из него извлекать: ясное сознание того, что за всеми страданиями исторической и частной жизни не идеология стоит и не буква веры, не политические конфликты и не метафизические концепты — а страшная человеческая душа. Это знание, добытое самим Достоевским, его же и пугало. Современный просвещенный человек научился с этим жить. Он не стал лучше, но он стал опытнее, умудреннее, больше понимает самого себя. И свои идеологии он стал лучше понимать: увидел в них мотивировку собственных деструктивных стремлений. Если современного человека что-то делает лучше его предшественников, то это именно безыдейность. Свои проблемы он научился понимать, не списывая их ни на турок, ни на славян.
Апрель 1993Солженицын о постмодернизме
В выступлении Солженицына при вручении ему премии Национального клуба искусств в Нью-Йорке (январь 1993) говорилось, что прежнее классическое искусство было ориентировано на воспроизведение неких вечных структур бытия, любовно воссоздавало Божий мир, а нынешний, XX века, авангард, провозгласив целью искусства исключительно самовыражение художника, тем самым как бы способствует иссякновению бытия, вырывает его корни; в России, например, авангардное искусство просто-напросто было проектом большевистской революции: сначала постарались уничтожить, дискредитировать великое искусство, а потом и за жизнь принялись, за искоренение ее. Все это мог бы сказать и не Солженицын, а любой эстетический старовер, вроде Ренаты Гальцевой. В случае Солженицына не мысли были интересны, а слова, индивидуальный стиль — выражения вроде «операция этого вышвыра» или «опрокид всех нравственных ценностей». (Интересно, что в другой своей речи, в Лихтенштейне, он употребил выражение «неадекватные флуктуации».)
Солженицын начал свое нью-йоркское выступление с цитаты: стиль — это человек. Тем более верно это о писателе: писатель — это стиль. Вот тут-то и коренится проблема — не только авангарда, но искусства вообще. Авангард тем и значителен, что он, в частности, поднял эту проблему; а уж нынешний постмодернизм, о котором тоже говорит Солженицын, только этой проблемой и живет. Обозначим ее, эту проблему — проблему стиля: подлинно ли он необходим в искусстве? Стиль по определению — искажение бытия, подмена его эстетической иллюзией. И должно ли искусство самоуспокаиваться в подобного рода деятельности? Не может ли оно выйти за рамки стиля? Хотя бы для того, чтобы дать новое и более точное представление о реальности?
Откройте для себя мир чтения на siteknig.com - месте, где каждая книга оживает прямо в браузере. Здесь вас уже ждёт произведение Борис Парамонов - След: Философия. История. Современность, относящееся к жанру Публицистика. Никаких регистраций, никаких преград - только вы и история, доступная в полном формате. Наш литературный портал создан для тех, кто любит комфорт: хотите читать с телефона - пожалуйста; предпочитаете ноутбук - идеально! Все книги открываются моментально и представлены полностью, без сокращений и скрытых страниц. Каталог жанров поможет вам быстро найти что-то по настроению: увлекательный роман, динамичное фэнтези, глубокую классику или лёгкое чтение перед сном. Мы ежедневно расширяем библиотеку, добавляя новые произведения, чтобы вам всегда было что открыть "на потом". Сегодня на siteknig.com доступно более 200000 книг - и каждая готова стать вашей новой любимой. Просто выбирайте, открывайте и наслаждайтесь чтением там, где вам удобно.

