Лев Троцкий - Литература и революция. Печатается по изд. 1923 г.
При последних словах старый эмигрант перешел с немецкой речи на русскую.
— Струве, к примеру, теперь трубит в рог славянофильства, — повернулся он к журналисту, — а чуть-чуть присмотреться: рабски копирует немецких национал-либералов; только и всей разницы, что готический алфавит заменяет кириллицей… Бенуа требует, чтоб питерский cabaret назвать не cabaret и не Ueberbretti, а старым хорошим русским словом балаган, и клянется, что стоит произвести эту национальную реформу и тогда пойдет уж музыка не та…
Журналист утвердительно кивнул головою. Музыкантша сделала движение, как бы желая что-то сказать, но удержалась. Доктор пососал свою Виргинию и неопределенно поморщил лоб: видно было, что он не уловил мысли.
— Тоже и на этой выставке. Даже на Рерихе с его славянскими примитивами национальность сидит, как картонная маска, под которой чувствуется декадент-космополит. О других и говорить нечего!..
— А все же, — начал доктор, — на выставке резко выступает одна, если хотите, национальная черта вашей интеллигенции: ее крайняя нервная расшатанность. Это для меня, как для психиатра по специальности, неисчерпаемый материал. Я со внимательным удивлением останавливался возле многих картин. Один Анисфельд с его синей статуей чего стоит! Затем господа Якулов, Милиоти… филистер пожмет плечами и скажет: «Этот человек развел большое ведро синьки и вымазал ею огромную статую без головы. Какая его цель? Очевидно: epater Ie bourgeois, сшибить меня с ног!» Однако это вздор. Я не поклонник художественного творчества вашего Анисфельда, но я скажу: причину его злоупотребления синькой нужно искать не в его злой воле, а в его ненормальном зрительном нерве. Он так видит, вот и все. И если он имеет поклонников, значит, его болезнь типична. Кто знает: может быть, в этой ненормальности — источник новых эстетических откровений? Предрассудок — думать, будто наш глаз неизменен; он развивается путем отбора целесообразных ненормальностей. Весь вопрос лишь в том, находится ли данная ненормальность зрительного нерва на большой дороге нашей психофизической эволюции или в стороне от нее?
— Позвольте, доктор, — запротестовала венгерка, — вы ведь попросту сводите художественную критику к невропатологии!
— Смею думать, что к выгоде для обеих, — отозвался врач. — Возьмите импрессионистов: поразительные, подчас нестерпимые сочетания красок у одних; столь же поразительная колористическая скупость у других. Вы знаете, что кроется под этим? Дальтонизм, слепота по отношению к краскам! Не покачивайте иронически головой… Правда, этот вопрос сравнительно мало освещен; но во всех тех случаях, где мне лично удавалось исследовать, я всегда открывал органическую или функциональную ненормальность глаза или уха как источник новых художественных форм и эстетических переживаний. В сущности, развитие всякого искусства — заметьте это — идет по пути закрепления и обобщения счастливых индивидуальных ненормальностей.
— Значит, и наши с вами глаза, доктор, поражены дальтонизмом?
— Поскольку соответственные колористические приемы завоевывают наше признание — несомненно. В той или другой степени и форме. Не нужно пугаться слов: ненормальность становится нормой, когда ее подхватывает поток развития и закрепляет в общую собственность.
— Может быть, все это и верно, — впервые отозвался журналист, — но только ваша теория так же мало объясняет эволюцию живописи, как и химия, дающая формулы декадентских красок. Вы оставляете без ответа основной вопрос: почему именно в нынешнее время восторжествовал «импрессионистский» способ восприятия окрашенных поверхностей? Или, говоря вашими словами, почему укрепились именно эти, а не другие ненормальности? Ответ придется искать в социальной обстановке, в условиях исторического развития; не в структуре глаза, а в структуре общества. И тут я скажу не колеблясь: импрессионизм с его красочными контрастами, как и с его колористической анемией, был бы немыслим вне культуры больших городов. Для этой живописи необходимы кафе, кабаре, сигарный дым, наконец, превращение ночи в день благодаря электрическому свету, умерщвляющему все краски. Мужик этого искусства не поймет!.. Вы скажете, что он никакого не поймет? Допустим. Возьмем образованного, возьмем гениального мужика — нашего Толстого. Я не знаю строения его глаза, но я знаю строение его души — и я скажу: от этого искусства он отвернется… Если б вы даже неопровержимо доказали мне, что у русской интеллигенции в нервных центрах какие-нибудь крупные нехватки или что у нее ненормальные глаза и уши, это меня еще ничему не научило бы в таких вопросах, как внезапная вспышка эротического эстетизма, как творчество Андреева или хотя бы тех же Анисфельда с Якуловым. Брать интеллигенцию нужно не за уши, — хотя, может быть, и за уши ее не мешает взять! — а за душу. Душа же у ней общественная, исторической судьбой обусловленная… Даже наши сновидения черпают свое содержание из социальной среды: сапожник видит во сне колодку, а палач — веревку. Тем более «сновидения» поэзии и живописи!..
Столкнулись две точки зрения: психобиологическая и социально-историческая, и каждая требовала для себя господства, не признавая соподчинения. Дальнейший спор становился неизбежно бесплодным и потому раздражающим. И как всегда, первыми поняли это своим внутренним умом женщины, почти не принимавшие участия в споре — тоже, как всегда почти.
— А вы были на художественной выставке? — спросила музыкантша журналиста.
— Нет! И без крайней служебной обязанности не пойду.
— Почему так?
— Да, как хотите, посещение художественных выставок есть страшное насилие над собою. В этом способе эстетического наслаждения сказывается страшное казарменно-капиталистическое варварство. Уже каждая отдельная картина, — продолжал журналист полушутя, полусерьезно, — включает в себя целый ряд внутренних эстетических противоречий, тем более — выставка… Вы с этим не согласны? Но возьмите ландшафт — что это такое? Кусок природы, произвольно отрезанный, заключенный в раму и повешенный на стену. Между этими элементами: природой, холстом, рамой и стеной — связь совершенно механическая: картина не может быть бесконечной, традиции и практические соображения упрочили за ней четырехугольную форму; чтоб она не мялась и не коробилась, ее заключают в раму; чтоб ей не лежать на полу, вбивают в стену гвоздь, привязывают к нему веревку и на этой веревке подвешивают картину; потом, когда завешают все стены — иногда в два и три ряда, — называют это картинной галереей или художественной выставкой. А мы обязаны все это — ландшафты, жанры, рамы, веревки и гвозди — впитывать в себя залпом…
— Ну уж это похоже на толстовскую критику оперы…
— Чего же вы, собственно, хотите? — спросила художница. — Упразднения живописи? или только — выставок? или гвоздей и веревок?
— И более, и менее того… От толстовского рационализма я очень далек… А хочу я, чтоб живопись отказалась от своего абсолютизма и восстановила свою органическую связь с архитектурой и скульптурой, от которых она некогда обособилась. Не по ошибке обособилась, о нет! Она совершила с того времени огромную и поучительную экскурсию, завоевала ландшафт, стала внутренне подвижной, интимной, развила поразительную технику. Теперь, обогащенная всеми этими дарами, она должна вернуться в лоно матери своей, архитектуры… Я хочу, чтоб картина не веревкой, а художественным смыслом своим была связана со стенами, с куполом — с назначением здания — с характером комнаты… а не висела бы, как шляпа на вешалке. Картинные галереи, эти концентрационные лагери красок и красоты, служат только уродливым дополнением повседневной бескрасочности, некрасивости. Простите за сравнение, на первый взгляд крайне грубое, — но я невольно обращаюсь к нему мыслью. Наша культура знает еще другого рода концентрационные лагери: здания, где сосредоточены ласки. Туда люди прибегают время от времени, отягощенные любовью, и платят за вход, — как мы бежим на выставки, отягощенные потребностью красок и форм. Час концентрированной любви, час концентрированной красоты. Такое уродливое скопление картин, статуй — эпох, стилей, красок, замыслов, настроений— могло создать только наше проклятое время серых кубических домов, фабричного дыму и черных цилиндров. Если б на асфальте наших улиц росли цветы, если б тропические птицы садились на железные балконы наших домов, если б изумрудные волны плескались у наших окон, если б солнце по вечерам погружалось в море, а не пряталось за вывеску Геригросса, — картинные галереи были бы невозможны… Я не зову вспять, о нет! Ни цветов, ни птиц на асфальте— ничего этого нет и не будет. И от асфальта цивилизации мы тоже не откажемся, чего безнадежно требует Толстой. Но у нас остается еще другая возможность: бороться за великую синтетическую красоту будущего… Мы стерли первобытные богатства красок и форм для того, чтобы заменить их новыми, «искусственными» — по моему глубокому убеждению несравненно более совершенными. Но этой новой красоты сегодня еще нет; она рассеяна во фрагментах, осколках и намеках. И я стою на том, что кусок природы, вставленный в деревянную раму, покрытую позолотой, есть только временный и грубый суррогат.
Откройте для себя мир чтения на siteknig.com - месте, где каждая книга оживает прямо в браузере. Здесь вас уже ждёт произведение Лев Троцкий - Литература и революция. Печатается по изд. 1923 г., относящееся к жанру Публицистика. Никаких регистраций, никаких преград - только вы и история, доступная в полном формате. Наш литературный портал создан для тех, кто любит комфорт: хотите читать с телефона - пожалуйста; предпочитаете ноутбук - идеально! Все книги открываются моментально и представлены полностью, без сокращений и скрытых страниц. Каталог жанров поможет вам быстро найти что-то по настроению: увлекательный роман, динамичное фэнтези, глубокую классику или лёгкое чтение перед сном. Мы ежедневно расширяем библиотеку, добавляя новые произведения, чтобы вам всегда было что открыть "на потом". Сегодня на siteknig.com доступно более 200000 книг - и каждая готова стать вашей новой любимой. Просто выбирайте, открывайте и наслаждайтесь чтением там, где вам удобно.

