`
Читать книги » Книги » Документальные книги » Критика » Борис Аверин - Владимир Набоков: pro et contra

Борис Аверин - Владимир Набоков: pro et contra

1 ... 36 37 38 39 40 ... 248 ВПЕРЕД
Перейти на страницу:

Перевод с английского Дарьи Сафроновой

II.

Воспоминания

И. ГЕССЕН

Из книги «Годы изгнания: Жизненный отчет»{170}

В. В. Сирина, обожаемого первенца моего покойного друга В. Д. Набокова, я знал еще ребенком, но, хоть и очень люблю детей, мало интересовался тонким, стройным мальчиком, с выразительным подвижным лицом и умными пытливыми глазами, сверкавшими насмешливыми искорками. Правда, при частых посещениях особняка Владимира Дмитриевича детей приходилось видеть редко: они были «на своей половине» (точнее — в своем этаже, надстроенном специально для них) со своими гувернерами, гувернантками и прислугой, и встречался я с ними только когда случалось у Набоковых обедать. Но и за обедом беседа не считалась с присутствием детей, которые тяготели: две девочки — к сидевшей между ними воспитательнице, два мальчика — к разделявшему их гувернеру.

Мне хорошо было известно, что родственное окружение друга моего настроено против меня, и казалось, что такое настроение сообщается и детям. Сам Владимир Дмитриевич любил говорить о своих детях, главным образом о первенце, которого он, а тем более жена его и ее родители буквально боготворили. В кабинете В. Д. бросался в глаза большой фотографический снимок: над детской коляской, в которой под великолепным, дорогими кружевами убранным одеяльцем лежал будущий Сирин, — любовно склонились, впившись в ребенка восторженным взглядом, отец, мать и дед Рукавишников. У меня сложилось впечатление о крайне ненормальном воспитании, скованном мертвящими великосветскими условностями, и еще больше укрепилось, когда, лет четырнадцати, Сирин, по завещанию внезапно умершего крестного отца получил и сам миллионное состояние. Приблизительно в это же время В. Д. стал рассказывать, что «Володя пишет стихи, и очень недурные», но я не усмотрел в них признаков творческого дара, равно как не придавал значения рассказам об его настойчивом коллекционировании бабочек, оказавшемся, однако, серьезной, прочной страстью. Напротив, когда В. Д. поделился со мной радостью, что в ближайшем будущем Володя выпустит в свет сборник стихов, я так решительно протестовал, что друг мой заколебался и только и мог ответить: «Ведь у него свое состояние. Как же мне помешать его намерению?» — и это заставило еще больше усомниться в будущности юноши.

Как счастливо ошибся я. Но не объясняется ли ошибка всецело тем, что мне оставалась еще неведома его, как он сам выразился в замечательном стихотворении памяти Толстого, «почти нечеловеческая тайна»{171}— его подверженность таинственным зовам Аполлона к священной жертве, которые без остатка плавят любые влияния.

Ценные автобиографические черточки содержатся в речи, с которой он обратился ко мне в день семидесятилетия, поэтому уместно воспроизвести ее, опуская, конечно, обращения по моему адресу:

«Я не красноречив, т. е. не умею зараз думать и говорить, да и вообще, кажется, впервые произношу застольную речь, поэтому она вероятно получится коряво. Так вот, сначала позвольте мне отметить математическую сторону дела: Вы сегодня старше меня ровно вдвое, хотя, правда, мы с Вами недолго будем хранить равновесие нашего возрастного соотношения. Начну догонять Вас, сам при этом слыша за собой кой-какие шажки, так что можно себе представить в некоей глубине бесконечности, в конце колоннады веков, Вас и меня — двух румяных миллионолетних старцев — беседующих на уходящих в даль террасах Елисейских Полей. Нынче же, когда мы еще далеко не достигли этого положения райских ровесников и я к Вам отношусь как половина к целому числу, мне особенно любопытно оглянуться на развитие Вашего образа в моем детском сознании. Человек, который с годами становится нам дорогим и близким, как бы теряет признак имени, которое поглощается его прояснившимся образом, как бледнеет фонарь на заре, так что этого отличительного имени человеку уже не нужно, оно с ним сливается. Но мне хочется сейчас вспомнить те годы, когда Вы не были для меня вот таким слитным, приписанным к населению моей души Иосифом Владимировичем, а были далеким, даже, пожалуй, несколько легендарным Гессеном, т. е. вошедшим в состав принятого на веру, мифологического окружения моего детства, Гессеном, действующим в том большом мире, где собственно находилось его главное управление. Вместе с тем Вам, как естественному феномену, я вероятно не уделял много мыслей, но Ваше имя в моем детском быту было звуком знакомым, звуком гармоничным, и я живо помню, например, как в отсутствии моих родителей за столом престарелые родственники с наслаждением и ужасом толковали меж собой о пагубном влиянии, которое Вы имеете на моего отца, — до сих пор слышу змеиный свист Вашей двойной согласной и вновь ощущаю то безотчетное смущение, которое возбуждали эти толки во мне, ибо, хотя я и тогда, в детстве, был, как и теперь, достаточно чужд так называемых общественных интересов, но Вы уже принадлежали, в моем тогдашнем познании, к тому державному порядку существ и вещей, который определялся смутными, но добрыми понятиями, такими как „Речь“ или Дума, и откуда, говоря точнее, исходил тот дух просвещенного либерализма, без коего цивилизация — не более чем развлечение идиота. Я сейчас с завистью думаю о той климатической полосе русской истории, где Вы расцветали, и мучительно стараюсь сообразить многое, очень многое, что легко вспоминаете Вы…

Грянула, как выражаются заправские ораторы, грянула революция — и вот, после общего выхода из России начинается второй период наших с Вами отношений. Вы были моим первым читателем. С редким благоволением, переходившим почти в попустительство, Вы принимали потоки моих юношеских стихов, количество которых Вас несколько удивляет теперь, когда, бывало, просматриваете умащенные уже летами томы „Руля“. Редактор, издатель, советник, друг — вот как, в преломлении моей личной судьбы, постепенно яснеет Ваш образ…»

Да, по-настоящему я познакомился с Сириным в изгнании, когда он из Кембриджа, где вместе с младшим братом учился, приезжал на каникулы к родителям в Берлин, куда по окончании университетского образования и совсем переселился. Передо мной был высокий, на диво стройный, с неотразимо привлекательным тонким, умным лицом, страстный любитель и знаток физического спорта и шахмат (он выдавался умением составлять весьма остроумные шахматные задачи). Больше всего пленяла ненасытимая беспечная жизнерадостность, часто и охотно прорывавшаяся таким бурным смехом, таким беспримесно чистым и звонким, таким детски непосредственным, добродушно благостным, — что нельзя было не поверить ему, что «так лучезарна жизнь и радостей так много… что сижу я и дивлюсь. Пусть хмурится сосед мой неразумный, а я, я радуюсь всему»{172}.

Неожиданным и тем более внушительным было сочетание с беззаветной влюбленностью в жизнь, склоняющей к предположению о покладистости, — строгой принципиальности и независимости самостоятельных суждений, завлекающей противопоставлять парадоксы шаблонным высказываниям. Очень резко выражался он, например, о знаменитом физиологе Павлове, слышать не мог о Фрейде без раздражения, может быть, потому, что ему представлялась кощунством попытка проникнуть в «почти нечеловеческую тайну». И разве в этом не сказывается тоже безграничное, благодарное доверие к жизни, скромность гостя («бесчисленных гостей полны чертоги Бога, в один из них я приглашен»{173}). Воздайте кесарево кесарю, Божие Богову.

Поэтические произведения, которыми Сирин начал свое усердное сотрудничество в «Руле», мне особенно дороги, вероятно потому, что они светились трогательно нежной любовью к покинутой родине: «О, звуки полные былого. Мои деревья, ветер мой, и слезы чудные, и слово непостижимое: домой»{174}.

А вот его первый прозаический фельетон, напечатанный в «Руле» и посвященный «задорной нежити — прежнему Лешему», которому «тоже пришлось бежать» и который теперь, за полночь, «при колеблющемся свете слезящейся свечи» посетил его, и «почудилось мне вновь — тучи шатучие, высокие, волны листвы, блестки бересты, что брызги пены, да вечный сладостный гул…»{175}. Так трудно удержаться, чтобы не развернуть здесь перед глазами всю эту пышную словесную ткань, не насладиться проникновенной лирикой, как молния ослепляющими сравнениями…

Приведу заключительные строки, в которых ночной гость от имени всей затосковавшей нежити прощается с автором:

«Ведь мы твое вдохновение, Русь, непостижимая твоя красота, вековое очарование… Друг, я скоро умру, скажи мне что-нибудь, скажи, что любишь меня, бездомного призрака, подсядь ближе, дай руку… Призрак исчезает, не было никого… Только в комнате чудесно тонко пахло березой да влажным мхом…»

1 ... 36 37 38 39 40 ... 248 ВПЕРЕД
Перейти на страницу:

Откройте для себя мир чтения на siteknig.com - месте, где каждая книга оживает прямо в браузере. Здесь вас уже ждёт произведение Борис Аверин - Владимир Набоков: pro et contra, относящееся к жанру Критика. Никаких регистраций, никаких преград - только вы и история, доступная в полном формате. Наш литературный портал создан для тех, кто любит комфорт: хотите читать с телефона - пожалуйста; предпочитаете ноутбук - идеально! Все книги открываются моментально и представлены полностью, без сокращений и скрытых страниц. Каталог жанров поможет вам быстро найти что-то по настроению: увлекательный роман, динамичное фэнтези, глубокую классику или лёгкое чтение перед сном. Мы ежедневно расширяем библиотеку, добавляя новые произведения, чтобы вам всегда было что открыть "на потом". Сегодня на siteknig.com доступно более 200000 книг - и каждая готова стать вашей новой любимой. Просто выбирайте, открывайте и наслаждайтесь чтением там, где вам удобно.

Комментарии (0)