Владимир Стасов - О значении Иванова в русском искусстве
Впрочем, в некоторых местах своих писем Иванов дает довольно ясное понятие о том, чем был для него Гоголь и его общество: «Грусть и скука нам без вас в Риме, — пишет он ему в 1841 году. — Мы привыкли в часы досуга или слышать подкрепительные для духа ваши суждения, или просто забавляться вашим остроумием и весельем. Теперь ничего этого нет: вечерние сходки в натурном классе, состоящем из Моллера, Иордана, Шиповалова и меня, не стоят и десятой доли беседы вашей». В другом письме, 1847 года, он говорит ему же: «В беседах с вами, и только с одними вами, дух мой не утомляется. Вы знаете, что мне сказать и что не говорить. Вы меня любите глубокомудрым образом, но вас нет налицо, а я поставлен все в какое-то столкновение с людьми и, никогда не имея случая изучать их, мучаюсь в этой каторжной работе». Сторона моральная, сторона веселья и остроумия, сторона религиозная — все это прекрасно, все это полезно и интересно, но навряд ли удовлетворяло всем потребностям и стремлениям, какими был постоянно наполнен Иванов.
Такое мнение составил я себе об Александре Иванове по тому, что я знал о нем и Гоголе еще в 1858 году. Оно получило новое подтверждение в словах Сергея Иванова, писавшего мне в 1862 году: «Брат никогда не был одних мыслей с Гоголем: он с ним внутренно никогда не соглашался, но в то же время никогда с ним и не спорил, избегая, по возможности, неприятные и, скажем даже прямо, дерзкие ответы Гоголя, на которые, по своей гордости, Гоголь не был скуп».
Нет, Иванову надобно было нечто побольше того, что давала ему беседа с друзьями — даже с самим Гоголем. Гоголь, как известно, никогда не расточал перед знакомыми своими, в России или за границей, тех сокровищ поэзии и талантливости, которыми сам был наполнен. Оба они были как нельзя более правы, — Гоголь, когда писал Иванову, 18 января 1848 года: «Как ни приятно мне тоже вас видеть, но чувствую, что ничего не могу теперь сказать вам нужного»; — Иванов, когда писал Гоголю, 20 мая 1851 года: «Как-то все у меня теперь свертывается на студию, как на единственное и верное уединение». Им быть вместе — было уже более нечего, и разве только что «приятно». Студия и работа были теперь для Иванова единственною и настоящего потребностью, заботой, утешением, и один из истиннейших и величайших художников русских, музыкант Даргомыжский, глубоко верно понимал жизнь и натуру Иванова, когда писал в одном из лучших писем своих: «Великий наш живописец Иванов в течение 20 лет жил царем в своей мастерской в Риме. По временам он испытывал треволнения; но, преследуя с гениальным упорством одну святую мысль, погружаясь в чудные подробности внешней природы — он был счастлив» («Русская старина», 1875, XIII, 430 стр., письмо к Л. И. Кармалиной). Как верно и метко схватывает иногда один талантливый человек натуру и жизнь своего товарища, другого талантливого человека! Иванов почти тоже называл себя «царем», не взирая на всю бедность, лишения и одиночество. «Самое мое лучшее положение есть теперь», — пишет он отцу в 1839 году. «Признаюсь, я не вижу в остальной моей жизни ничего лучше настоящего моего положения», — так пишет он Гоголю в 1844 году. Та глубокая сосредоточенность, которой он требовал от художника, та беспредельная преданность своему делу и своей задаче, без которой он и искусство считал не искусством, ни единого дня не покидали его за работой и несли ему, конечно, как всегда в подобных случаях, свои восторги в награду. «Товарищей я всегда любил и люблю, — пишет он в 1848 году брату, — но люди, совестливо не занимающиеся своим делом, заботящиеся о доставлении себе мелких животных удовольствий, отупевают к чувству всего высокого, и даже часто издеваются над людьми, стремящимися к нему в своем затворничестве». Кто этот человек, стремящийся к чувству изящного в уединенной келий, как не сам Иванов?
Но кто в таком стремлении и в таких восторгах проводит время, что могут для того значить внешние наружные отличия? Они могут ему казаться напрасным излишеством или неприятной помехой. «Как жаль, что меня сделали академиком, — пишет он отцу в конце 1836 года: — мое намерение было никогда никакого не иметь чина, но что делать! Отказаться от удостоения — значит обидеть удостоивших. Однакож я, может быть, попробую об этом намекнуть Григоровичу». Брату он пишет в 1842 году. «Что Марков сделан профессором, тому я очень рад. Тебя удивит, если я скажу, что то способствует к исполнению моих предприятий — сейчас тебе докажу. Ища помощи от двора для окончания моей картины, единственного желания в жизни, я весьма робел, чтобы не пришла мысль князю Волконскому (министру двора) вызвать меня на занятие профессорского места в академии. Тогда бы весь я погиб навсегда, а теперь Марков мой громоотвод». Какой странный человек: чего другие так ревностно добиваются, от того он бегает!
Даже в 1837 году еще он писал отцу: «Если живописец привел в некоторый восторг часть публики, расположенной понимать его, то вот уже он, по моему мнению, достиг всего, что доступно художнику. Купеческие расчеты никогда не подвинут вперед художества, а в шитом, высоко стоящем воротнике тоже нельзя ничего сделать, кроме стоять вытянувшись». «Мне кажется, — говорит он Шевыреву в 1846 году, — Учитель в академии, на жалованье, из себя делает пошлого чиновника. Эту форму должно избегнуть в будущем устройстве». Поэтому, как ни заботился он о будущем воспитании нового поколения русских художников (подробностями об этом полны его письма и биография), он несколько раз отказывался от преподавания в устраивавшейся в Москве в 1844 году художественной академии или школе и вместо себя указывал на Пименова и Завьялова, как на людей истинно полезных. Что ему значило отказаться от профессорства, когда он уже наперед отказывался, в 1843 году, от работ в московском, а потом и в Исаакиевском соборе, даром что эти работы могли бы принести несколько десятков, а может быть и сот тысяч рублей. «Это и без меня могут сделать», — говорил он отцу, и прибавлял потом: «Оставить навсегда неконченною мою картину и ехать к вам — значит погребсти все мое лучшее в жизни и сделаться денежным художником, подлецом в отношении к художеству и к отечеству».
Но Иванов отказывался не от одних только материальных выгод. Он, в своем высоком чувстве благородства и независимости, прилагаемом не только к себе, но и ко всем другим, отказался в 1846 году принять надсмотр за работами русских художников в Риме. Он считал этих последних равными товарищами и находил такую канцелярскую инспекцию оскорбительною и ненужною для них: «Учредить над ними надзор, — пишет он, — значило бы умалить их достоинство, ибо наша золотая медаль отличила нас из сотен и возвела до свободных действий в мире искусств. Жалованье брать за это — стыжусь и думать, хотя нахожусь в совершенном безденежьи». «Углубляясь более в собственную свою душу, — пишет он в 1847 году Чижову, — я всегда об одном забочусь: чтобы в предположениях моих никого не насильствовать и ни над кем не владычествовать». У многих ли художников душа бывала полна в его время такого высокого чувства общего равенства?
Но если Иванов не хотел владычествовать над другими, то уже, конечно, никогда не позволял владычествовать и над собою. Когда в 1845 году был в Риме архитектор Тон для заказов по московскому собору, Иванов про него писал: «Взгляд его на искусство наше устарел, если еще был и прежде воспитан в высокой тишине Рима. В разговорах с нами он казался каким-то хозяином-повелителем: давая поручения, он привык видеть получающих уже весьма осчастливленными». Но, кажется, во всю жизнь Иванова не было у него столкновений жестче и неприязненнее, чем с генералом Килем, инспектором над русскими художниками в Риме. Это был человек необразованный и грубый, властолюбивый и надменный, который, по словам Иванова, «как аматер маракуя что-то акварелью, через это приобретает в глазах света право быть судьей художников». «Право, сил нет ласкаться у сатаны, чтобы он не мешал видеть свет божий», — писал Иванов в 1845 году. Иванов не стал пускать Киля к себе в мастерскую, и скоро это принесло свои плоды. В 1846 году Иванов должен был уже писать: «Киль вздумал обращаться со мною, как с крепостным человеком, и, не спрося моего ни мнения, ни согласия, прямо написал (в Петербург) бумагу, представив меня, как нестоющего доверенности плута». Наконец, в 1847 году, когда Киль вздумал было однажды дать Иванову приказание, ждать его у себя в мастерской, чтоб показать ему свою картину, Иванов наотрез отказался: «Данная мною подписка при получении денег от государя императора заставляет меня употребить все мои часы на приведение к наивозможно скорейшему окончанию моей картины. Вследствие чего я работаю над нею безостановочно, и потому никоим образом не могу уделить ни малейшего времени для приема посетителей в мастерской моей… До сих пор я отказывал самым близким мне лицам и, кроме их людям государственным, глубоко мною уважаемым, именно потому, что всякое посещение возмущает мое внутреннее спокойствие и решительно останавливает ход работы». Такую могучую и гордую независимость способны высказать, из числа художников, наверно немногие.
Откройте для себя мир чтения на siteknig.com - месте, где каждая книга оживает прямо в браузере. Здесь вас уже ждёт произведение Владимир Стасов - О значении Иванова в русском искусстве, относящееся к жанру Критика. Никаких регистраций, никаких преград - только вы и история, доступная в полном формате. Наш литературный портал создан для тех, кто любит комфорт: хотите читать с телефона - пожалуйста; предпочитаете ноутбук - идеально! Все книги открываются моментально и представлены полностью, без сокращений и скрытых страниц. Каталог жанров поможет вам быстро найти что-то по настроению: увлекательный роман, динамичное фэнтези, глубокую классику или лёгкое чтение перед сном. Мы ежедневно расширяем библиотеку, добавляя новые произведения, чтобы вам всегда было что открыть "на потом". Сегодня на siteknig.com доступно более 200000 книг - и каждая готова стать вашей новой любимой. Просто выбирайте, открывайте и наслаждайтесь чтением там, где вам удобно.


