`
Читать книги » Книги » Документальные книги » Биографии и Мемуары » Григорий Померанц - Записки гадкого утенка

Григорий Померанц - Записки гадкого утенка

1 ... 7 8 9 10 11 ... 122 ВПЕРЕД
Перейти на страницу:

Я не находил и сейчас не нахожу, что в церковнославянских переводах и подражаниях русский дух чувствовал себя дома. Он кое-где пробивался — и только. Потом стад пробиваться через западные хореи и ямбы и пробился довольно быстро, за 100 лет. В Пушкине Россия впервые заговорила — и с тех пор не умолкала. Национальный гений выпрыгнул из лицейского окна на волю и упивался своей свободой.

Я как-то писал, что настоящего русского человека до Петра еще не было и до известной степени он и сейчас еще весь в будущем. Это высказывание сочли русофобским (ср. Вестник РХД № 125). Хорошо еще, что не заперли в сумасшедший дом. Наше прошлое прекрасно, наше настоящее великолепно — и т. д. (см. сочинения т. Бенкендорфа. Или т. Дубельта. Они-то знали, что почем). Тем не менее, Россия до сих пор ничем законченным, завершенным не стала. Если не считать достижений тюремного ведомства. Но Пушкин — одно из величайших предчувствий чего-то совсем другого…

Сейчас, после нескольких новых книг о Пушкине, я заново вгляделся в него и увидел почти ставрогинскую широту нравственных возможностей — и страдание от этой широты. Но тогда мне бросилось в глаза другое: упоение свободой, гармония чувства, вырвавшегося из оков, уверенность в своем праве на свободу. Делай, что хочешь, и все будет хорошо. Или, немного перефразируя Маркса, — свободное развитие каждого есть условие свободного развития всех (я невольно перевернул порядок слов в известном изречении и так его запомнил).

Читая и перечитывая Пушкина, я впивался в каждую строку и до всего старался дойти сам. Русская кафедра считалась идеологической и не блистала талантами. Впрочем, и остальные не очень блистали. Я садился подальше, с книжкой, и старался не обращать внимания на профессоров.

Вдруг появился какой-то новый доцент. Он был небольшого роста, чуть повыше меня, с копной темных волос. Довольно молод. Лицом некрасив. Но как только заговорил, откуда-то взялась и красота. И не то чтобы он красиво говорил. Красиво говорил Пуришев, но говорил банальности. А Пинский мыслил на кафедре. Это сразу бросалось в глаза. Он искал и находил слово, иногда с трудом, с огромным напряжением, и напряжение немедленно передавалось. Я отложил книжку и стал слушать. Вторую лекцию я уже записывал, и скоро это стало привычкой. Я стал записывать всех подряд. Хотя почти зря. Кроме лекций Пинского, был только один запомнившийся курс — истории русской стилистики, прочитанный Г. О. Винокуром. Укрывшись на кафедре языковедения, он очень живо рассказывал про архаистов и новаторов.

Сейчас от Пинского остались только книги и статьи Мысль его всюду напряженно и глубоко бьется. Но настоящей его стихией было живое слово, слово с кафедры, неотделимое от скупой, невольной мимики и вспыхивавших темным огнем глаз. Он поразительно чувствовал аудиторию и разгорался, глядя в глаза слушателей. Чистый лист бумаги его гораздо меньше вдохновлял, а двое или трое друзей не вызывали чувства ответственности: дома, за чашкой чая, Леонид Ефимович увлекался игрой парадоксов и терял меру.

Слушая Пинского, я впервые понял, зачем люди ходят на лекции. Этого не могла заменить никакая книга. На твоих глазах рождается мысль, факты обнажают свою внутреннюю логику, свой смысл. Перед тобой не мешок с книгами, а личность, захватывающая своей жаждой точного, окончательного слова. И в то же время метод со своим чисто интеллектуальным обаянием Личность, овладевшая методом (потом я понял: гегелевским). Ни одна старая истина не отбрасывалась. Во всем раскрывался смысл. И выстраивалась иерархия смыслов. Современники поняли «Дон Кихота» как пародию на рыцарский роман, — и они были правы. Но на более глубоком уровне — это ирония над обреченным рыцарством. А на еще более глубоком — ирония человеческого духа над самим собой, над бессилием своих порывов Прошло примерно 45 лет, а я до сих пор помню. Ни один век не ошибался. Нельзя судить историю по двоичной логике (да — нет, истина — ложь). Каждый исторический пласт заключает в себе истину, но истины неравноценны. И задача духовной работы — установить «ценностей незыблемую скалу». В которой социальный, классовый анализ не отбрасывается, а становится на свое (подчиненное) место.

Как это стало возможным в середине 30-х годов? Помогло то, что пришел к власти Гитлер. Сталину надо было повернуть от беспощадной классовой борьбы к единому антифашистскому фронту. Теоретика среди кадров не было. А про себя Сталин, видимо, тогда еще понимал, что теория — не его ремесло. И вот он предоставил Лукачу и Лифшицу завязать открытую дискуссию с марксистской социологией 20-х годов. С 1934-го по 1937 год, пока палачи раздавливали пальцы и сажали задом на ножку табуретки, шла свободная дискуссия, показывая всему передовому миру, что за собственные мнения у нас не сажают. Лифшица и его учеников действительно не велено было сажать, и так как других сажали, то в руках Лифшица оказались сразу три точки давления: заместитель директора Третьяковской галереи, фактический распорядитель журнала «Литературный критик» и «Литературной газеты»; ученик Лифшица Кеменов стал председателем ВОКСа и референтом Молотова. К 1937 году старая марксистско-ленинская социология уже называется вульгарной социологией; бывшие вульгарные социологи перестроились и пекли одна за другой книжки о народности Пушкина, Некрасова и других (в коридорах ИФЛИ это называлось изнародованием). И тотчас же Лифшиц с Лукачем стали ненужны. Их попытка собрать все, что думал об искусстве Карл Маркс, и создать цельную марксистскую эстетику слишком сбивалась в Гегеля и вообще была слишком серьезной и последовательной для пропагандистской машины. Например, на докладе о народности (длившемся 6 часов!) Михаил Александрович отделил друг от друга непосредственную народность Шевченко, народность Некрасова (перешедшего на сторону народа, порвав со своим классом), Пушкина (сохранившего дворянское самосознание, но любившего народ и искавшего вдохновения в фольклоре) и, наконец, всякого большого искусства. Ибо большое искусство должно быть понято народом и народ действительно поймет его когда-нибудь; поэтому вполне возможно, что когда-нибудь народной станет философская лирика Тютчева. Мне было не совсем ясно, сохранит ли тогда смысл слово народ, но серьезность мысли захватывала. Я вышел из 15-й аудитории с восторгом и очень удивился, услышав по дороге в раздевалку вопли Фимы Глухого, что доклад совершенно сбил его с толку, что он теперь совершенно все перестал понимать. Фима был, кажется, из упраздненных философов, и теория, оставлявшая открытым вопрос (будет ли народным Тютчев?), приводила его в ужас, как негров рождение двойни.

(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});
1 ... 7 8 9 10 11 ... 122 ВПЕРЕД
Перейти на страницу:

Откройте для себя мир чтения на siteknig.com - месте, где каждая книга оживает прямо в браузере. Здесь вас уже ждёт произведение Григорий Померанц - Записки гадкого утенка, относящееся к жанру Биографии и Мемуары. Никаких регистраций, никаких преград - только вы и история, доступная в полном формате. Наш литературный портал создан для тех, кто любит комфорт: хотите читать с телефона - пожалуйста; предпочитаете ноутбук - идеально! Все книги открываются моментально и представлены полностью, без сокращений и скрытых страниц. Каталог жанров поможет вам быстро найти что-то по настроению: увлекательный роман, динамичное фэнтези, глубокую классику или лёгкое чтение перед сном. Мы ежедневно расширяем библиотеку, добавляя новые произведения, чтобы вам всегда было что открыть "на потом". Сегодня на siteknig.com доступно более 200000 книг - и каждая готова стать вашей новой любимой. Просто выбирайте, открывайте и наслаждайтесь чтением там, где вам удобно.

Комментарии (0)