Александр Николюкин - Розанов
Толстой не был вовсе „религиозной душой“, как и Гоголь. В обоих „страх перед религией“ (169). Но „религия Толстого“ не есть ли „туда и сюда“ тульского барина, которому хорошо жилось, которого много славили, — и который ни о чем истинно не болел» (130). И это говорится после гимна Толстому, пропетому Розановым в связи с кончиной писателя.
Лев Николаевич предстает и на других страницах трилогии, проникнутых розановской иронией: «Толстой искал „мученичества“ и просился в Шлиссельбург посидеть рядом с Морозовым.
— Но какой же, ваше сиятельство, вы Морозов? — отвечало правительство и велело его, „напротив, охранять“ (200).
Прием художественного отстранения и злой иронии использован в следующей записи в „Опавших листьях“: „Когда наша простая Русь полюбила его простою и светлою любовью за „Войну и мир“, он сказал: „Мало. Хочу быть Буддой и Шопенгауэром“. Но вместо „Будды и Шопенгауэра“ получилось только 42 карточки, где он снят в ¾, ½, en face, в профиль и, кажется, „с ног“, сидя, стоя, лежа, в рубахе, кафтане и еще в чем-то, за плугом и верхом, в шапочке, шляпе и „просто так“… Нет, дьявол умеет смеяться над тем, кто ему (славе) продает свою душу“ (122).
Здесь, конечно, представлен и предстает перед нами не столько Толстой, „за плугом и верхом“, сколько сам Василий Васильевич со своею „разноцветной душой“, вечно стремящейся вырваться из своей оболочки и отправиться гулять „по Невскому“, наподобие гоголевского Носа.
Сравнивая Толстого с Достоевским, Розанов говорит: „Толстой удивляет, Достоевский трогает. Каждое произведение Толстого есть здание. Что бы ни писал или даже ни начинал он писать („отрывки“, „начала“) — он строит“ (285).
Ставя Толстого как художника ниже Пушкина, Лермонтова и Гоголя, Розанов видит в нем человека, который по духу, по благородству идеалов выше их всех. Из мглы повседневной жизни и литературы он поднял голову и провозгласил: „К идеалу!“ (152). В этом его первенство над всей литературой».
Семейный вопрос, на котором строится все мировоззрение Розанова, гораздо шире понятия «семья». Это для него выход к миру, к «роду», к человечеству, к космосу, который он находит у Толстого. Но Толстой — «великое исключение», а вся русская литература — «ужасно недостаточна и неглубока. Она великолепно „изображает“; но то, что она изображает, — отнюдь не великолепно и едва стоит этого мастерского чекана. XVIII век — это все „помощь правительству“: сатиры, оды, — всё; Фонвизин, Кантемир, Сумароков, Ломоносов, — всё и все. XIX век в золотой фазе отразил помещичий быт.
Татьяны милое семейство,Татьяны милый идеал.
Да, хорошо… Но что же, однако, тут универсального?» (36).
Величие Толстого и его «великое исключение» в том, что он отнесся «с уважением к семье, к трудящемуся человеку, к отцам… Это впервые и единственно в русской литературе» (37).
В победе людей труда (лермонтовский Максим Максимыч) над «лишними людьми» (Печорин) Розанов видит победу «одного из двух огромных литературных течений над враждебным… Могло бы и не случиться… Но Толстой всю жизнь положил за „Максима Максимовича“ (Ник. Ростов, артиллерист Тушин, Пл. Каратаев, философия Пьера Безухова, — перешедшая в философию самого Толстого)» (49).
Даже на декабристов Розанов взирает сквозь призму семейного вопроса и потому видит в них неких «социал-женихов», то есть не трудовую Русь, обзаводящуюся семейством и умножающую плоды своего труда. Отсюда розановский вывод, что «не Пестель-Чацкий, а Кутузов-Фамусов держат на плечах своих Россию, „какая она ни есть“. Пестель решительно ничего не держит на плечах, кроме эполет и самолюбия. Я понимаю, что Фамусов немногого стоит, как и Кутузов — не золотой кумир. Но ведь и русская история вообще почти не начиналась» (37).
«Опротестовать» в розановских суждениях можно многое, поскольку в школе нас учили иному. Да и в свои гимназические годы Розанов воспринимал Чацкого и Фамусова по Белинскому. Но ведь не секрет и то, что богатство и мощь России создавались купеческими династиями, такими, как горнозаводчики Демидовы, и полководцами, такими, как Суворов. А Чацкие вели лишь разговоры…
Диалектика истории сложна, и Розанов это ощущал всем своим существом: «Есть вещи, в себе диалектические, высвечивающие (сами) и одним светом и другим, кажущиеся с одной стороны — так, и с другой — иначе» (35).
Из розановского понимания семейного вопроса как главного в жизни народа исходят и его слова, эпатировавшие русскую демократическую общественность того времени: «Народы, хотите ли, я вам скажу громовую истину, какой вам не говорил ни один из пророков…
— Ну? Ну?.. Хх…
— Это — что частная жизнь выше всего» (54).
Ведь именно этой идеей о превосходстве семейной жизни над любой иной пронизана вся трилогия Розанова. Она начинается, по существу, рассказом его о своей семье: «У меня за стол садится 10 человек, — с прислугой. И все кормятся моим трудом. Все около моего труда нашли место в мире» (23).
Завершая разговор о Толстом, вспомним одно раннее высказывание Розанова, прозвучавшее в статье, написанной в связи со смертью Страхова. Речь шла о неоконченном отрывке Толстого «Декабристы», который читал ему вслух Страхов. «В превосходном выразительном чтении Страхова я вдруг увидел в нем бездну для себя нового — бездну значительного, и, что меня заняло — значительного для самого Толстого… В силу дурного чтения, в силу неуменья читать, мы знаем, поняли и оценили только малую долю тех сокровищ ума и дивного художества, какие таятся в наших классиках… И, переносясь далее мыслью, я думал с досадой о школе, где ничему, чему следует, не выучивают»[391].
Пытаясь «выучить» Толстого, Розанов вместо того создал «своего Толстого»; даже «новые начала жизни», провозглашенные Толстым в 80-е годы, получили у него своеобразную «розановскую» интерпретацию как попытка «насильственно ограничить свой разум»[392].
Если в своем восприятии Толстого Розанов исходил из «семейного начала», то Тургенев и Гончаров оставались для него писателями, вовсе лишенными этого начала. «Один из последних рыцарей» — так первоначально назвал свою статью Розанов, напечатанную затем под скромным названием «Ив. С. Тургенев (К 20-летию его смерти)». Значение Тургенева Розанов видит в «полной и удивительной гармонии не гениальных, но необыкновенно изящных способностей».
После смерти Тургенева его имя «тихо замерло в сознании» живущего поколения. И если бы современник Розанова, открыв свежий номер «Вестника Европы», нашел в нем тургеневскую «Первую любовь», то был бы до крайности поражен: «Что за археология! Точно мы живем во времена странствующих рыцарей, для которых существовали эти праздные вымыслы и неинтересные, ненужные чувства»[393].
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});Откройте для себя мир чтения на siteknig.com - месте, где каждая книга оживает прямо в браузере. Здесь вас уже ждёт произведение Александр Николюкин - Розанов, относящееся к жанру Биографии и Мемуары. Никаких регистраций, никаких преград - только вы и история, доступная в полном формате. Наш литературный портал создан для тех, кто любит комфорт: хотите читать с телефона - пожалуйста; предпочитаете ноутбук - идеально! Все книги открываются моментально и представлены полностью, без сокращений и скрытых страниц. Каталог жанров поможет вам быстро найти что-то по настроению: увлекательный роман, динамичное фэнтези, глубокую классику или лёгкое чтение перед сном. Мы ежедневно расширяем библиотеку, добавляя новые произведения, чтобы вам всегда было что открыть "на потом". Сегодня на siteknig.com доступно более 200000 книг - и каждая готова стать вашей новой любимой. Просто выбирайте, открывайте и наслаждайтесь чтением там, где вам удобно.


