Владимир Соловьев - Высоцкий и другие. Памяти живых и мертвых
Ознакомительный фрагмент
— Отсюда надо мотать — и немедленно, — сказал один из нас, все равно кто, тогда собралось с полдюжины у нас дома. — Мы все искажены, изуродованы, и скоро у нас крыша поедет от маний, от фобий, от взаимных подозрений. А наша ревность? Разновидность всеобщей советской подозрительности. Раз мы подозреваем друга в доносительстве, то жену сам бог велел подозревать в измене. В каком еще языке «измена» относится к родине и к женщине! Здесь не тюрьма страшна, а психушка — не за политическую оппозицию, но за настоящее безумие, которое неизбежно.
— И еще страх, — вмешался я. — Всеобщий и всеобъемлющий страх. Все время вроде бы беспричинно тянет свалить невесть куда, но свалить немедленно — промедление смерти подобно. Единственно, что останавливает, — стыд и этикет. Человек не может жить в непрерывном страхе — особенно мужик. Это унизительное и противоестественное состояние, его можно обуздать нравственным императивом либо выйти из него самообманом и актерством.
— Либо утерять его вовсе, но вместе с инстинктом самосохранения, — сказала Юнна. — И оказаться безоружным перед туземной реальностью, а это смертельно опасно.
— А вдруг именно страх делает каждого из нас человеком? — додумался вдруг Фазиль.
— Или черепахой, — сказал не помню кто. — Черепаший панцирь — материализация страха.
— Я боюсь, следовательно, я существую, — настаивал Фазиль. Именно тогда я понял, что эта тема взята им не напрокат, а личная, болезненная.
— Ты написал книгу о страхе, — сказал он мне. — Владимир Исаакович Страх.
Запомнил! Я невольно оглянулся — не все из присутствующих знали о «Трех евреях», а я не хотел засвечиваться раньше времени.
— Это роман о ленинградском страхе, жидовская исповедь, роман с эпиграфами, утешение в слезах, — запутывал я следы. — Литературное самоутверждение уравновесило жидовский страх, честолюбие оттянуло от пропасти, автор остался недоуестествленным. Настоящий страх — это когда выхода нет, туннель, тупик, лабиринт страха. Я пишу сейчас метафизический роман, но он как-то не вытанцовывается, не хватает чего-то экстраординарного, а так все есть, как у нас, — кухонные разговоры, мелкие предательства, сплетни. А чего-то не хватает. Либо не удастся роман, зато мы все выйдем из него целы-невредимы, а если удастся, то кому-то придется расплачиваться. Лучше бы автору. А если герою? Одному из вас? Стыдно признаться: чур-чур, не меня! Стыд и страх, страх и стыд.
— Ты хочешь кончить тем, с чего начал, — сказал Фазиль, словно осуждая меня. — Хочешь окольцевать свою литературную судьбу. Сам же говорил, что тот твой роман про питерский страх — последний, во что я не очень верил, тебе уже не остановиться. Жизни ты хочешь навязать сугубо эстетический закон зеркальных отражений.
— Я хочу, чтобы мы остались живы!
— Это второе твое желание, а первое — закончить роман, в который ты нас втягиваешь помимо нашей воли. Разве не так? Тебе нужна трагедия — позарез. А ты не боишься, что один из твоих героев погибнет не по стечению жизненных обстоятельств, но единственно из-за твоих честолюбивых помыслов и точного знания художественных законов и читательских потребностей? Ты — литературный гангстер, я не шучу, тебя надо бояться — всем нам. Ты должен сам себя бояться, потому что тебе самого себя не жаль ради своего романа. Зеркало — ключ к твоему роману, который ты не допишешь, если погибнешь, — кому тогда писать? а если не погибнешь, тоже не допишешь — о чем тогда писать? У тебя нет выбора. Единственное, что тебе остается, — нанять каскадера, взять псевдоним, сговориться с двойником, послать вперед подставное лицо. Весь вопрос — в качестве кого: героя или автора? Ты надеешься, что погибнет кто-нибудь из нас, а допишешь роман ты, а вдруг погибнешь ты сам, а кто-нибудь из нас допишет твой роман вместо тебя и выдаст за свой — об этом ты подумал? Вдруг кто-нибудь допишет тебя самого?
Было похоже на сон или мистификацию, и, честно, я обрадовался, когда разговор авгуров кончился и мы вышли на морозную улицу. С тех пор половины из нас нет — одно убийство, одно самоубийство, похожее на убийство (я о младошестидесятнице Тане Бек, но о ней отдельной главой), и одна натуральная смерть, если можно смерть — любую — считать натуральной. Я — выжил, чтобы написать этот мемуарный роман, который у меня не получился сорок лет назад в Москве.
А тогда, на свадьбе Юза Алешковского, Битов бросил под ноги Лены Клепиковой колоду карт и пошел выяснять со мной отношения, он успел ей сказать — привожу, понятно, не дословно, — что она противопоставляет ему тех, кто решился, живя здесь, печатататься там. Понятно, я был немного выпивши, Лена — тоже, но клянусь — и Лена подтверждает, — об этом не было и речи. Претензии были художественного порядка, вне политики. Это был, по-видимому, внутренний конфликт самого Битова, как у того же Искандера, и тот, и другой, глядя на открыто диссидентствующих или фрондирующих писателей, типа Войновича, Владимова, Копелева, Корнилова, Максимова, сильно комплексовали, тем более у каждого из комплексующих было в письменном столе по непечатному роману. У Битова — «Пушкинский дом», редкая занудь. Шестидесятник Битов заслуживает, безусловно, собственной главы, типа «Анти-Битов», как у Энгельса «Анти-Дюринг», но в критическом жанре я о нем достаточно писал, когда жил с ним в одной стране, да и прозой — см. мою повесть «Путешественник и его двойник», которую в конце 90-х серийно печатал шикарный «Королевский журнал», а потом она возглавила том моей путевóй беллетристики «Как я умер». Андрей там легко узнаваем, хоть и без имени, и может, даже главнее главного, то бишь авторского героя. Не один в один, конечно, но кому нужен его двойник, когда в моих силах сделать Битова интереснее, чем он есть на самом деле? Следуя принятому в этой линейке книг принципу, посвящу-ка я лучше Андрею в тему и в пародийное подражание другой мой опус «Угрюмая Немезида», хоть там и изменен его матримониальный статус. А принцип этот таков — цитирую предыдущую книгу «Не только Евтушенко»:
Не всех шестидесятников автор знал близко, а иных и вовсе шапочно, вприглядку — как сейчас говорят, друганы, дружбаны, дружихи и френды. А потому, кого не охватил жадным взором мемуариста-василиска или кого охватил недостаточно, с моей авторской точки зрения, прошли у меня по жанровому ведомству прозы либо визуального искусства — см. среди соответствующих «посвящений» и «подражаний», пусть «не подражай: своеобразен гений», но гениев среди шестидесятников не было, гений явился позже и всячески от них открещивался, а также среди иллюстраций. Неизвестно еще, кому больше подфартило из моих моделей — лот художества берет глубже, а дагерротип точнее, чем мемуар или даже документ… Все это определяет характер предлагаемого сериала, эту книгу включая — многожанровый, многоаспектный, многогранный, голографический, фасеточный, как стрекозиное зрение.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});Откройте для себя мир чтения на siteknig.com - месте, где каждая книга оживает прямо в браузере. Здесь вас уже ждёт произведение Владимир Соловьев - Высоцкий и другие. Памяти живых и мертвых, относящееся к жанру Биографии и Мемуары. Никаких регистраций, никаких преград - только вы и история, доступная в полном формате. Наш литературный портал создан для тех, кто любит комфорт: хотите читать с телефона - пожалуйста; предпочитаете ноутбук - идеально! Все книги открываются моментально и представлены полностью, без сокращений и скрытых страниц. Каталог жанров поможет вам быстро найти что-то по настроению: увлекательный роман, динамичное фэнтези, глубокую классику или лёгкое чтение перед сном. Мы ежедневно расширяем библиотеку, добавляя новые произведения, чтобы вам всегда было что открыть "на потом". Сегодня на siteknig.com доступно более 200000 книг - и каждая готова стать вашей новой любимой. Просто выбирайте, открывайте и наслаждайтесь чтением там, где вам удобно.


