Сергей Ермолинский - О времени, о Булгакове и о себе
Перевернув последнюю страничку «дела», я с некоторым недоумением посмотрел на следователя.
— На предыдущих допросах, — сказал я, — моим следователем неоднократно упоминались свидетельства целого ряда лиц. Приводились слова, якобы сказанные мною, в которых я издевался над выборами в Советы («какие выборы, если один кандидат, бери и механически опускай бюллетень»); что известны мои ехидные насмешки над некоторыми деятелями искусства и литературы, которые готовы распластаться, лишь бы по головке погладили, Сталинскую премию выдали; что я глумился над произволом цензуры и т. д. и т. п. (Добавлю в скобках для читателей этих записок, что я мог высказывать подобные мысли и даже припомнить имена людей, которым или в присутствии которых высказывал их, но промолчу, потому что заодно с доносчиками легче легкого ошельмовать и безвинных людей. Закрываю скобки.) В Саратове же я подчеркивал другое. На каком основании, говорил я, мой московский следователь утверждал, что на квартире Булгакова происходили антисоветские сборища и я участвовал в них? У него, у следователя, грозился он, имеются показания моих близких друзей и друзей Булгакова, подтверждающие это. Где они?
Новый, саратовский следователь нахмурился. Однако же он и тут ответил мне без обиняков:
— Допускаю, что следствие располагало и такими показаниями, но не все показания, хотя и учитываются, прилагаются к делу.
— Понимаю. Тайные показания, — сказал я.
Он пропустил мимо ушей это мое замечание и сказал:
— А цензуры у нас нет. Это вы напрасно.
— Понимаю. А как насчет булгаковских сборищ?
— Это отпало, — чуть повысив голос, ответил он.
На этом разговор, скорее беседа, чем допрос, окончился. Но к уголовникам я уже не вернулся, я очутился в маленькой камере. Кроме меня там было еще трое: худой, изможденный, как оказалось позже литовец, он читал книгу, а на койке лежал мрачный черноволосый человек, не то еврей, не то армянин. Оба они хмуро, ничего не произнеся, посмотрели в мою сторону, а третий, помоложе их, белобрысый, сохранивший бодрость, тотчас накинулся на меня с расспросами, но сначала представился:
— Песочинский. Вы откуда?
Я отвечал кратко. Я научился относиться к людям с осторожностью, но зато он распахнулся сразу, со всей откровенностью:
— Это жаль, что вы не принесли никаких новостей. Нам известно, конечно, что немцы подбираются к Волге. Ничего в этом удивительного нет. Что уже давно произошла катастрофа, это только они не понимают.
Они — это, по Песочинскому, мы, русские, советские. Сокамерники — черноволосый и литовец — молчали. Должно быть, уже наслушались его речей, а кроме того, явно побаивались его; один читал, другой лежал, прикрывши глаза, лишь изредка приподнимал веки, желая рассмотреть меня.
— Бодрее, бодрее, господа, — говорил Песочинский. — Недолго осталось нам сидеть! — Он грыз сырую картофелину. — С паршивой овцы хоть шерсти клок. Я их обвел вокруг пальца. Вот!
Сырая картофелина! Лучшее средство от цинги! А здесь, наверно, все болели цингой. Зубы у многих просто вынимались из десен. У меня были крепкие — они лишь пошатывались, правда, десны припухли и побелели, а на ногах появились нарывы. Сырая картофелина! Ее почему-то получал один Песочинский. Грыз ее и говорил:
— Надо уметь, а то сгниешь! Я не следователя, а врачиху охмурил. У вас, думаю, не получится. — Он произнес заборное слово из трех букв и плюхнулся на койку. — Ха! Врачиха раздела меня, увидела и… клянусь честью, если бы не вертухай за дверью, то…
Слушать это было противно. Все молчали. А он глядел в потолок и продолжал:
— Терпежу нет… Отсюда прямо махну в Москву… Немцы вмиг поставят Россию на ноги… Москва-а!.. Колокола!.. А ко мне буквально на карачках приползет одна известнейшая артистка императорского театра. (Он, подлец, назвал ее имя.) Они липнут ко мне…
— Замолчите, — сказал литовец.
— Ладно, ладно, — отмахнулся Песочинский, зевая. — Поспать, что ли?
Воцарилась тишина. Я тоже прилег, как и остальные. И здесь, в этой камере, бок о бок с этим циником, с этим хамом — не знаю, провокатором или фашистом? — в этом каменном мешке, я впервые услышал, как там, далеко, где-то на улице, солдатские голоса пели, и песня эта пронзила меня:
«Пусть ярость благороднаяВскипает, как волна,Идет война народная,Священная война…»
Нестерпимо стало на сердце! Обида, нет, злоба обожгла меня! Почему я нахожусь здесь? Почему меня вырвали из жизни? Я не хочу! Я не могу! Хоть колотись головой! Хоть бейся о камни! Господи, что делать?..
О, с какой ненавистью я думал тогда о своих тюремщиках. Словами Данте мог бы выразить эту ненависть: «Мучители, в чьем сердце минул последний стыд и все осквернено, зачем ваш род еще с земли не сгинул». Они осквернили Россию еще до прихода гитлеровцев! Россия в огне, а я бессилен, руки мои скручены. Не это ли мой самый страшный адов круг?
Дверь приотворилась:
— На допрос!
Я вскочил, но вызывали не меня, а Песочинского. Он лениво поднялся и не спеша вышел.
— Его часто вызывают, — сказал черноволосый и сел. — А ведь правда, что подходят к Волге.
— С нами, с нами-то что будет? — сказал литовец и уставился на меня светлыми, странновато-неподвижными глазами, озерная, водянистая прозелень словно виделась в них. — А вы кто? Вы, вы, вы откуда?
— Московский, — ответил я.
— А!.. Так же вот, как и Осип Ефимович, — кивнул литовец на черноволосого. — А я из Каунаса. Вы бывали в Каунасе?
— Нет.
— Ах, какой там был музей Чюрлениса! — И вдруг неестественно оживился. — Вы слыхали про Чюрлениса?
— У меня была небольшая монография, еще в дореволюционном издании Кнебеля, с репродукциями.
— Но он был не только живописец! Он был композитор. И так же, как художник, ни на кого не похожий! Если бы вы послушали его симфоническую поэму о рождении янтаря!.. — И зашептал, зашептал: — Знаете ли вы, что такое наш литовский янтарь?
— Но если немцы подходят к Волге, — сказал Осип Ефимович, — то с нами надо же что-то делать?
— Да ведь тя-анется! — вдруг очнулся литовец. — Но ведь справедливость есть? Свет, свет впереди есть?
— Ой, что вы! Если не расстреляют, то закруглят, — возбужденно заговорил Осип Ефимович. — По-быстрому закруглят, оформят и в лагерь! В лагерь, в лагерь! — говорил и говорил он. — Только в какой, куда? — И повернулся ко мне: — Слушайте, а у вас в каком положении?
Я хотел было ответить, но ввели Песочинского, и Осип Ефимович приподнял палец, сделав чуть заметное движение губами, чтобы я примолк.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});Откройте для себя мир чтения на siteknig.com - месте, где каждая книга оживает прямо в браузере. Здесь вас уже ждёт произведение Сергей Ермолинский - О времени, о Булгакове и о себе, относящееся к жанру Биографии и Мемуары. Никаких регистраций, никаких преград - только вы и история, доступная в полном формате. Наш литературный портал создан для тех, кто любит комфорт: хотите читать с телефона - пожалуйста; предпочитаете ноутбук - идеально! Все книги открываются моментально и представлены полностью, без сокращений и скрытых страниц. Каталог жанров поможет вам быстро найти что-то по настроению: увлекательный роман, динамичное фэнтези, глубокую классику или лёгкое чтение перед сном. Мы ежедневно расширяем библиотеку, добавляя новые произведения, чтобы вам всегда было что открыть "на потом". Сегодня на siteknig.com доступно более 200000 книг - и каждая готова стать вашей новой любимой. Просто выбирайте, открывайте и наслаждайтесь чтением там, где вам удобно.


