Если буду жив, или Лев Толстой в пространстве медицины - Владимир Ильич Порудоминский


Если буду жив, или Лев Толстой в пространстве медицины читать книгу онлайн
Это книга писателя-биографа – не врача, книга не столько о медицине – о всей жизни Льва Толстого, от рождения «в Ясной Поляне на кожаном диване» до последних минут на прежде мало кому ведомой железнодорожной станции, по прибытии на которую, он, всемирно известный, объявил себя «пассажиром поезда № 12». Книга о счастливых и горестных днях его жизни, о его работе, духовных исканиях, любви, семье… И – о медицине. В литературном творчестве, в глубоких раздумьях о мире в себе и мире вокруг, в повседневной жизни Лев Толстой проницательно исследовал непременные, подчас весьма сложные связи духовного и телесного начала в каждом человеке. Обгоняя представления своего времени, он никогда не отторгал одно от другого, наоборот, постоянно искал новые и новые сопряжения «диалектики души» и «диалектики тела». Его слова «Лечим симптомы болезни, и это главное препятствие лечению самой болезни» – это слова сегодняшней медицины, психологии, социологии, философии. Отношение Толстого к медицине, нередко насмешливо критическое, жесткое, можно вполне понять и оценить, лишь учитывая всю систему его взглядов. Художник Крамской, создавший первый живописный портрет Льва Толстого, говорил, что никогда прежде не встречал человека, «у которого все детальные суждения соединены с общими положениями, как радиусы с центром». Читателю предстоит как бы заново познакомиться с биографией Толстого, по-новому увидеть многое в ней, что казалось хорошо известным.
Болезнь врывается в судьбу Ивана Ильича, когда жизнь (не-жизнь), в которой он обитает, устремляется, как представляется ему, к своей вершине. Неслучайно телесная смерть начинается с легкого ушиба, полученного при падении с лесенки, на которую он взбирается, увлеченный вещественным подкреплением восхождения по лестнице служебной, без чего жизнь, какой она представляется Ивану Ильичу, не полна и не приятна. Удар при падении, как удар гонга, открывающий новое действие, означает начало «перестановки всех оценок доброго и злого».
Понимая, что умирает, Иван Ильич возвращается памятью к примеру из учебника логики, который затвердил еще в гимназии: Кай – человек, люди смертны, потому Кай смертен, – и никак не в силах сопрячь это классическое умозаключение с тем, что происходит с ним. Не с Каем, не с «вообще человеком», а с ним, Иваном Ильичом: «…Он был не Кай и не вообще человек, а он был всегда совсем, совсем особенное от всех других существо; он был Ваня с мама, с папа, с Митей и Володей <братья Ивана Илъича>, с игрушками, кучером, с няней, потом с Катенькой, со всеми радостями, горестями, восторгами детства, юности, молодости. Разве для Кая был тот запах кожаного полосками мячика, который так любил Ваня? Разве Кай целовал так руку матери и разве для Кая так шуршал шелк складок платья матери? Разве он бунтовал за пирожки в Правоведении <то есть – в Училище правоведения>? Разве Кай так был влюблен? Разве Кай так мог вести заседание? И Кай точно смертен, и ему правильно умирать, но мне, Ване, Ивану Ильичу, со всеми моими чувствами, мыслями, – мне это другое дело»…
Чем ближе смерть, чем яснее, тем жаднее желание отличить себя от Кая, абстрактного человека из учебника. Ивану Ильичу приносят вареный чернослив, а он вспоминает «о сыром сморщенном французском черносливе в детстве, об особенном вкусе его и обилии слюны, когда дело доходило до косточки». Память возвращает его к подробностям детства, он старается вспомнить другое что-нибудь, но, похоже, лишь в детстве он был особенным, отличным от прочих человеком, – из прожитой жизни, которую полагал настоящей, ничего не вспоминается, словно не было ее.
Из жизни, ему дарованной, он – в поисках легкости и приятности – «исключал жизненное», выгораживал в ней «свой независимый мир», в итоге же оказался не одушевленным существом, а неодушевленным Каем, который в задачке назван человеком, кажется, только для того, чтобы подтвердить истину, что он смертен – как все.
И кругом жили (то есть не жили) такие же отвлеченные люди, вся связь которых между собой обозначалась судебными заседаниями, сидением с картами за зеленым столом, перемещением из кресла в кресло Петр Петровичей и Захар Иванычей, Алексеевых и Винниковых.
И врачи были такие же люди из учебников, для которых Иван Ильич не более как соединение слепой кишки, почек и еще чего-то, какой-то маленькой штучки, усиление энергии в одном органе и ослабление в другом, а не живой человек, который чувствует, как жизнь из него уходит, мучительно ищет смысл этой уходящей жизни и страшится смерти, смысла которой тоже не может понять.
Последний разговор Ивана Ильича с доктором, за три дня до конца:
«– Ведь вы знаете, что ничего не поможете, так оставьте.
– Облегчить страдания можем, – сказал доктор.
– И того не можете; оставьте…
Доктор говорил, что его страдания физические ужасны, и это была правда; но ужаснее его физических страданий были нравственные страдания, и в этом было главное его мучение».
Доктор объясняет жене Ивана Ильича, какими средствами облегчить последние физические страдания; нравственные страдания для доктора не по части медицины.
Отчего же не потрудиться?
С одним-единственным человеком на свете хорошо умирающему Ивану Ильичу, только этот человек по-настоящему облегчает его муки, – буфетный мужик Герасим. Крепкий молодой мужик, излучающий радость жизни, исполняет при больном самую нечистую работу, выносит за ним судно. Ивана Ильича в первые дни наступившей слабости стесняет его положение:
«– Тебе, я думаю, неприятно это. Ты извини меня. Я не могу.
– Помилуйте-с. – И Герасим блеснул глазами и оскалил свои молодые белые зубы. Отчего ж не потрудиться? Ваше дело больное»…
Постепенно Иван Ильич убеждается, что лучше всего себя чувствует и боль оставляет его, когда он, подняв ноги, кладет их на плечи Герасиму и беседует с ним. Легкость, приятность, приличие, которыми Иван Ильич пытался заполнить свою жизнь, «исключая жизненное» и «откидывая человеческое», приходят к нему в дни умирания вместе с «жизненным» и «человеческим» Герасима.
Все лгут ему, стараясь вписать его умирание в понятие приличия и легкости, которого он сам всю жизнь держался, низводя «этот страшный торжественный акт его смерти до уровня всех их визитов, гардин, осетрины к обеду». И когда жена, «с толстыми, подтянутыми грудями и с следами пудры на лице», дочь «разодетая, с обнаженным молодым телом», будущий муж дочери, «с длинной жилистой шеей, огромной белой грудью и обтянутыми сильными ляжками в узких черных штанах», заходят к нему перед театром и он чувствует, что они спешат, что обязанность быть с ним тяготит их («однако, если ехать, то пора», – взглядывает на часы дочь), когда они выходят наконец, Ивану Ильичу становится легче: «лжи не было – она ушла с ними».
Герасим же, держа его ноги у себя на плечах, просиживает с ним всю ночь, и делает это «легко, охотно, просто и с добротой». Один только Герасим понимает его положение и жалеет его, – «и потому Ивану Ильичу хорошо было только с Герасимом».
Вид здорового тела других людей оскорбляет Ивана Ильича; сила и бодрость Герасима не огорчает, а успокаивает его. Здоровье других людей отчуждает от них умирающего; молодость и сила Герасима, который видит его немощь, натягивает на него панталоны, переносит на диван, его не отстраняет.
«Один Герасим не лгал, по всему видно было, что он один понимал, в чем дело, и не считал нужным скрывать этого, и просто жалел исчахшего, слабого барина. Он даже раз прямо сказал, когда Иван Ильич отсылал его:
– Все умирать будем. Отчего же не потрудиться? – сказал он, выражая этим то, что он не тяготится своим трудом именно потому, что несет его для умирающего человека и надеется, что и для