Михаил Пришвин - Дневники. 1918—1919
Три дня лил дождь, сесть было некуда — такая везде сырость, мы проходили мимо смета с соломой, разгребли до сухого и сели в солому; из-за парка огромная, как будто разбухшая от сырости, водянисто-зеленая поднималась над садом луна. Мы сидели на соломе напряженно горячие, пожар готов был вспыхнуть каждую минуту. Вдруг в соломе мышь зашуршала, она вскочила испуганная и под яблонями при луне стала удаляться к дому. Я догнал ее.
— Соломинку, — сказала она шепотом, — достаньте соломинку.
Я опустил руку за кофточку и вынул соломинку.
— Еще одна ниже.
Я ниже опустил руку и вынул.
— Еще одна!
С помраченным рассудком я забирался все дальше, дальше, а вокруг была сырая трава и огромная водянистая набухшая луна.
— Ну, покойной ночи! — сказала она и ушла к себе в комнату.
А я, как пес, с пересохшим от внутреннего огня языком, с тяжелым дыханием, стою под огромной, водянисто-огромной луной, безнадежно хожу: в спальне дети, тут сырая трава и водяная луна охраняют честь моего отсутствующего друга; муж соломенной вдовы.
Наутро она говорит, что нежность и благодарность чувствует ко мне, и вообще находит, что в наших отношениях гораздо больше идеального, чем страстного.
Ночное прощание, бычок на веревочке.
Мне хотелось что-то новое творить для нее на стороне, писать новые, небывалые пьесы для театра, я еду в Москву, думаю, делаю там, и в то же время чувствую, будто она меня привязала, как бычка, на веревку, и тянет, тянет: я рвусь вперед сильнее и сильнее, а она меня тянет и тянет к себе, и чем больше я делаю усилий расширить свой круг, тем он теснее, теснее, и я все ближе и ближе к ней. Я пишу ей, что не приеду, она пишет мне, что ждет и знает, что я непременно приеду. Так веревка становится все короче, короче, и вот она уже прямо тащит меня к себе. Не доезжая последней станции, я делаю последнюю попытку — уехать к себе, я собираю вещи, готовый сойти на станции, но когда поезд останавливается, я сажусь и закуриваю трубку, и так прибываю прямо к ней на балкон: ласковая хозяйка отвязывает веревку, берет своего бычка за уши, гладит, и чешет, и нежит. Еще вспыхивает голубой огонь, но все больше и больше в нем пятнистого красного, дальше, дальше, и вот не разберешь больше ничего: красный пожар, и она в нем чародействует, меняя лицо каждую минуту, как это наше светило среди спокойных звезд, вспыхивающих то красным, то голубым.
И я, притянутый к жизни живой, в ту минуту понимаю, что нет раздельно голубого и красного, наша настоящая жизнь — безумные действия, где все перепуталось: и зло, и добро, истина и ад, правда и ложь — все одинаково служат гению Рода.
Разобрать выражение ее лица на прощанье: святая, лукавая, преступная и верная, лживая и прямая — Кармен в обществе благочестивых потомков соборного протоиерея отца Павла Покровского.
Коммуна молотит.
Третью неделю не вижу, не знаю, не хочу знать, что делается в народе, как и куда что идет, сегодня наконец душа моя смутно, как солнце через окошко, из закрытого неба заглянула к подземному миру, смотрю — какая нелепица: в усадьбе на дворе скирды стоят, будто нарочно поставлены, чтобы спалить все, и мужики с бабами молотят. Настоящее гумно помещичье за прудом пустое стоит, подъехать нельзя к нему: тут огород, а где огород был, там теперь овес. Посмотрел, как молотят: где у нас человек был один, теперь три, и мы по двугривенному платили, а тут по шесть рублей в день. Солому тут же из-под молотилки увозят кто куда, и зерно выходит сырое, зеленое. Покачал я, как старый хозяин, головой, улыбнулся, смотрю, все смеются вокруг меня.
— На какого хозяина, — спрашиваю, — вы так работаете?
— На Ивана Ветрова, — отвечают, — у нас один теперь хозяин: Иван Ветров.
С серебрящимися на висках волосами встретились мы в нашем краю и вдруг поняли, что напрасно ездили по чужим краям, напрасно искали на стороне друзей: чудесный край был возле нас, и мы рождены были друг для друга. И я понял тогда, почему тянуло меня из родного прекрасного края на сторонку чужую: далекое казалось ближе к далекой, недостижимой[140]. А когда она явилась в мой край, понял бедный человек, что нет лучше на свете места, где я родился.
Прекрасный человек Александр Михайлович и мечтатель, каких я люблю, но есть в его мечтательности что-то меня раздражающее, я думаю так: изживая мечту, он не успевает заглянуть в темный провал жизни (как я заглядываю), как уже загорается новой мечтой, и она, новая мечта, переносит благополучно его через провал. Сказать, что он жизни не знает, нельзя: он рабочий человек и знает все тяжелое, трудное больше меня. Но, подогретый, он приспособляется к жизни и остается идеалистом там, где нельзя оставаться, — это меня и раздражает и создает из него двойственное существо: как будто он, с одной стороны, чересчур даже приспособлен к жизни и как нужно хитер, затаен и т. д., а с другой, непобедимый мечтатель-идеалист. В конце концов получается, что нельзя его ни бить, ни любить. Отсюда, вероятно, выходит и трагедия жены его, прекрасной, цельной женщины: отдаваясь ему, она не может отдаться вполне затаенному, неискреннему человеку, а полюбив другого, она не может разорвать с ним, потому что любит его по-настоящему, и ей нельзя то, его настоящее, не любить. Чтобы разорвать с ним, ей нужно себя разорвать физически, просто разрубить себя топором надвое. Но так как это невозможно, она с ним двойная, тройная, припрятывая в свое глубокое сердце все, к чему рвется душа, и для своего утешения рассказывая ему («подготовляя») по возможности все, что можно...
Не тужи, не горюй, не смущайся, моя дорогая, нашими грехами с «осадками», в конце концов, грехи эти — узлы, которыми нас с тобой кто-то хочет связать.
Рябина стояла под ясенем, в Апреле она стала одеваться сложными листьями-пальчиками. Ясень стоял над нею высокий, неодетый. Последним одевается ясень. Будто глядя сверху, любуясь рябиною, оделся он в Мае такими же, как она, большими, сложными, сквозными листьями. Рябина цвела в то время скромно белыми цветочками. В конце Сентября ударил первый зазимок, и сразу большие, как руки, опали с ясеня все его листья и засыпали рябину, только ярко-красные и обильные из-под убитой зелени виднелись плоды дерева рябины.
Обратный роман. Она — жена моего друга, я ничего не чувствую к ней как мужчина, я не допускаю себе мысли о ней как о женщине, она мне как родня — жена моего друга, мать двух детей, заключенная в счастливой семейности. Встречается мне на улице по приезде из Петербурга, я ей рассказываю про мужа ее, как он там голодает и как я там голодал.
— Приходите, — говорит, — ко мне сегодня обедать, я вас хорошо угощу.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});Откройте для себя мир чтения на siteknig.com - месте, где каждая книга оживает прямо в браузере. Здесь вас уже ждёт произведение Михаил Пришвин - Дневники. 1918—1919, относящееся к жанру Биографии и Мемуары. Никаких регистраций, никаких преград - только вы и история, доступная в полном формате. Наш литературный портал создан для тех, кто любит комфорт: хотите читать с телефона - пожалуйста; предпочитаете ноутбук - идеально! Все книги открываются моментально и представлены полностью, без сокращений и скрытых страниц. Каталог жанров поможет вам быстро найти что-то по настроению: увлекательный роман, динамичное фэнтези, глубокую классику или лёгкое чтение перед сном. Мы ежедневно расширяем библиотеку, добавляя новые произведения, чтобы вам всегда было что открыть "на потом". Сегодня на siteknig.com доступно более 200000 книг - и каждая готова стать вашей новой любимой. Просто выбирайте, открывайте и наслаждайтесь чтением там, где вам удобно.

