«Доктор Живаго» как исторический роман - Константин Михайлович Поливанов
Закономерно, что еще до сцены в кофейне Самарин описывается гораздо подробнее, чем можно было ожидать в отношении к одному из многих неблизких знакомых автора, не слишком склонного к портретированию современников:
Замечательным явлением этого круга был молодой Самарин. Прямой отпрыск лучшего русского прошлого, к тому же связанный разными градациями родства с историей самого здания по углам Никитской[181], он раза два в семестр заявлялся на иное собранье какого-нибудь семинария, как отделенный сын на родительскую квартиру в час общего обеденного сбора [Там же: III, 164].
В журнальной публикации первой части «Охранной грамоты» («Звезда». 1929. № 8) характеристика Самарина завершалась парадоксальным сравнением его с Лениным:
Потеряв его впоследствии из виду, я невольно вспоминал о нем дважды. Раз, когда, перечитывая Толстого, я вновь столкнулся с ним в Нехлюдове, и другой, когда на девятом съезде Советов впервые услыхал Владимира Ильича. Я говорю, разумеется, о последней неуловимости, то есть позволяю себе одну из тех аналогий, на почве которых делались сближения с лукавым хозяйственным мужичком, и множество других менее убедительных [Там же: 557].
В книжном издании (1931) неуместное сопоставление странного отпрыска аристократическо-славянофильского круга с вождем революции было устранено (скорее всего — цензурой, ср. [Флейшман 2006-а: 654]), а вместе с ним ушло и готовящее взрывной финал описание речи Самарина (монологов, звучавших на философских семинариях), сходной и с самаринским рассказом о Марбурге, и с речью Ленина на съезде Советов, какой представил ее Пастернак в «Высокой болезни»:
Клубок громких и независимых мыслей вмиг, на месте, без ненужных прикрас превращался в клубок спокойных слов, произносившихся так, точно достаточно было одного их звучанья, чтобы слово стало делом. Он думал вслух, то есть с такой правильностью в следовании мыслей, что большинству, для которого предрассудок стал вторым языком, оставался непонятен [Пастернак: III, 557].
Ср.:
Слова могли быть о мазуте,
Но корпуса его изгиб
Дышал полетом голой сути,
Прорвавшейся сквозь слой лузги <…>
Когда он обращался к фактам,
То знал, что, полоща им рот
Его голосовым экстрактом,
Сквозь них история орет <…>
Он управлял теченьем мыслей
И только потому — страной
[Пастернак: II, 260].
Убрав из книжного текста «Охранной грамоты» прямое упоминание Ленина и фрагмент о превращении «слова» в «дело» (ср. рассказ о Марбурге и реакцию слушателя), Пастернак, с одной стороны, усилил в описании речи Самарина черты «высокого косноязычия», присущего поэтам (скрытая фиксация близости персонажа и автора, постоянно упрекаемого за «невнятность» и «произвольность» единственно возможной для него речи, как устной, так и письменной). С другой — упомянул ту особенность дикции, которая вызывает неизбежные ассоциации с Лениным (историческим и «Высокой болезни», где прямо названа «голая картавость»):
Он волновался, проглатывал слова и говорил прирожденно громко, выдерживая голос на той ровной, всегда одной, с детства до могилы усвоенной ноте, которая не знает шепота и крика и вместе с округлой картавостью <выделено нами. — К. П.>, от нее неотделимой, всегда разом выдает породу [Там же: III, 165].
В «Охранной грамоте» «ленинская» проекция Самарина соседствует с проекцией «поэтической», что в «метонимическом» мире Пастернака свидетельствует о соприродности, смысловой близости «смежных» феноменов (ср. [Якобсон]). Выстроив треугольник «Самарин — Ленин — я (поэт)», Пастернак дезавуирует свою давнюю догадку о чуждости Ленина России (ср. две предфинальные строфы потаенного стихотворения «Русская революция» <1918> [Пастернак: II, 225]) и выходит к теме «двуединства» художника и властителя (политика), крайнее выражение которой было представлено в первоначальном варианте стихотворения «Мне по душе строптивый норов…» (1935; опубликовано в «новогоднем» выпуске «Известий» — 1 января 1936 года). Размышления о Сталине (позднее снятые) здесь завершались признанием:
И этим гением поступка
Так поглощен другой, поэт,
Что тяжелеет, словно губка,
Любою из его примет.
Как в этой двухголосой фуге
Он сам ни бесконечно мал,
Он верит в знанье друг о друге
Предельно крайних двух начал
[Пастернак: II, 402].
Параллель «Самарин — Ленин», с одной стороны, свидетельствовала об огромном потенциале человека, которому выпало умереть молодым, не оставив какого-либо зримого следа в культуре. С другой же, указывала на органическую принадлежность вождя мировой революции и основоположника невиданного государства к большой национальной истории[182]. Способствовало тому и введение толстовской темы, сопоставление Самарина с Нехлюдовым, в свою очередь, тоже нагруженное «личным» содержанием.
Князем Дмитрием (заметим, что так звали и Самарина) Нехлюдовым Толстой именует героев нескольких ранних сочинений («Отрочество», «Юность», «Утро помещика», «Из записок князя Д. Нехлюдова. Люцерн») и романа «Воскресение». Допустимо предположить, что в «Охранной грамоте» говорится именно о последнем — самом известном — Нехлюдове, но более вероятно, что Пастернак имел в виду «всех Нехлюдовых», обобщенного персонажа, так или иначе выступающего в роли «второго я» своего создателя.
Нехлюдов «Отрочества» и «Юности» — любимый, старший друг «автобиографического» героя, которым тот сперва восхищается, а потом видит его странные (раздражающие) свойства, что приводит и к переоценке самого себя. Нехлюдов «Утра помещика» и «Люцерна» — почти двойник автора, однако более наивный, не достигший той стадии духовного развития, которую переживает Толстой, отчуждающий в герое-двойнике себя прежнего. В этом плане показательна творческая история «Люцерна», рассказа, восходящего к личным впечатлениям автора, но в финале серьезно корректирующего первоначальную реакцию Толстого на судьбу уличного певца.
Нехлюдов «Воскресения» — герой, воплотивший (или почти воплотивший? лишь стоящий на пороге?) устойчивую и несбыточную мечту Толстого о радикальной перемене участи, уходе из ложного «барского» мира, опрощении и самоотречении. Во всех случаях это «не вполне Толстой», в котором, однако, ощутимо мощное толстовское начало.
Многоугольник «Самарин — Нехлюдов — Толстой — Ленин — я (Пастернак)» знаменует собой и неизбежность революции (мыслящейся продолжением толстовского отрицания всего ложного уклада социального устройства), и ее связь с лучшими тенденциями русской культуры, и ее слепую безжалостность, которая может трагически сказаться на судьбах лучших людей прошлого, и необходимость принятия революции художником. Эта сильная историко-философская концепция, вырабатываемая и — с мучительными колебаниями — творчески реализуемая Пастернаком в 1920–1930-х годах, сложно преломляется в «Докторе Живаго». Реакция заглавного героя на революционное («природное») клокотание лета 1917 года и на большевистский переворот сопоставима с «общим» восприятием этих роковых событий, выраженным в книге «Сестра моя — жизнь». Однако
Откройте для себя мир чтения на siteknig.com - месте, где каждая книга оживает прямо в браузере. Здесь вас уже ждёт произведение «Доктор Живаго» как исторический роман - Константин Михайлович Поливанов, относящееся к жанру Биографии и Мемуары / Литературоведение. Никаких регистраций, никаких преград - только вы и история, доступная в полном формате. Наш литературный портал создан для тех, кто любит комфорт: хотите читать с телефона - пожалуйста; предпочитаете ноутбук - идеально! Все книги открываются моментально и представлены полностью, без сокращений и скрытых страниц. Каталог жанров поможет вам быстро найти что-то по настроению: увлекательный роман, динамичное фэнтези, глубокую классику или лёгкое чтение перед сном. Мы ежедневно расширяем библиотеку, добавляя новые произведения, чтобы вам всегда было что открыть "на потом". Сегодня на siteknig.com доступно более 200000 книг - и каждая готова стать вашей новой любимой. Просто выбирайте, открывайте и наслаждайтесь чтением там, где вам удобно.


