Мастер серийного самосочинения Андрей Белый - Маша Левина-Паркер
Пример «Крещеного китайца» свидетельствует скорее о переменчивости позиций Белого в этой «борьбе» и присущих ему переходах от минимализма к максимализму, от максимализма к минимализму. Образная система романа, то есть занимающие в ней центральное место рассуждения и символизации Котика, выражает неизбежность поглощения Я родом. Повествование о развитии Котика подтверждает, что в «Преступлении Николая Летаева» (первоначальный вариант «Крещеного китайца»), как отмечено автором в предисловии, «изображено детство героя в том критическом пункте, где ребенок, становясь отроком, этим самым свершает первое преступление: грех первородный, наследственность проявляется в нем»[369]. Если следовать логике и фразеологии самого Белого, «Крещеный китаец» представляет собой согласие автора, хотя и вынужденное, на поглощение личности родом, отступление от максимализма, заявленного им позже в «Воспоминаниях о Блоке» и в «Мастерстве Гоголя».
Отец как ближайшее к Котику воплощение рода служит ему материалом, из которого он выделяет идею наследственности, чтобы спроецировать ее на образ Пфуки как наглядную угрозу своему будущему. Если отец вызывает смешанные, в том числе добрые чувства, то Пфука, выделенная в чистом виде идея первородного греха, однозначно враждебная сила, создает для сына условия определенного психологического комфорта. Черты отца, посредством проекции перенесенные на образ «родового домового», отчуждены от собственно отца, и Котик получает возможность, не испытывая чувства вины, воспринимать этот суррогат, а не самого отца, как исконного врага. Благодаря такой проекции Котик может позволить себе отвращение к «математику» и «мужику», грозящим неминуемо развиться в нем, Летаеве, сыне Летаева. Проекция служит механизмом защиты от травмирующей реальности. Не испытывая чувства вины, Котик изливает накопившееся отвращение к отцу на Пфуку:
<…> это развитие – «пфука»; оно – родовое, домашнее, скотное; ходит по жилам моим; буду – «пфукою» я; буду днями, надевши очки, вычислять, а ночами – топорщиться, шириться; буду – «мужик» – толстопятый, косматый – показывать бабий зеленый живот, выпирающий выше штанов, и косматые ребра, где еле намечены две безобразных отвислины; буду ходить в таком виде к… Дуняше, выслушивая от Дуняши упреки, что ей очень стыдно… с таким мужиком[370].
Механизм метафорической проекции играет большую роль в создании Белым психологических защит автофикционального Я от детской травмы.
Важную роль играет и механизм метонимической проекции, переноса по смежности. Амбивалентные чувства к отцу проецируются Котиком на все, к чему профессор Летаев имеет прямое или косвенное отношение. Смешение позитивных и негативных чувств проявляется в осмыслении Котиком кабинетика, где отец вычисляет, факультета, где отец служит деканом, и всего университета, где он насаждает науку. На смежную с фигурой отца профессорскую среду, Котик проецирует исключительно враждебные чувства. Научные мужи и их жены становятся, как Пфука, проекциями и суррогатами отца, на которых сын без чувства вины может оттачивать свое искусство беспощадного шаржиста.
Остранение – средство самозащиты сына и отца
Переданный протагонисту-ребенку талант остранения особенно ярко проявляется в изображениях всего профессорского. Собрание профессоров с профессоршами на отцовских именинах подается как собрание уродов – деформированных физически и духовно, выпирающих в действительность преувеличенными формами глупости, тщеславия, злобы. Взгляд ребенка переходит как будто с одной профессорши на другую, но видятся ему не профессорские жены, а сказочно-мифические «Софья Змиевна, и Анна Горгоновна с Анной Оскаловной»[371]. Все ученое собрание превращается в глазах Котика в сборище фантастических чудищ:
<…> в столовой сплошной беспорядок; собрание ело и прело, сидело, галдело; казалось – наладилось; вновь начинались везде нелады; образовались, казалось, у нас за столом – Кузнецы и Медведи повсюду расставятся друг перед другом; попеременно кидаются кулаками и словом – на середину меж ними <…>
И – всегда так: бывало, они пустовзорились все в громословы свои; отхихикнет один, все – подфыркнут; и – смолкнут <…>[372].
Хотя на фоне затхлого профессорского быта отец стоит особняком, его изображение тоже часто остраняется и дается в гротескном стиле, выпячивающем его несовершенства до вопиющего уродства. Он предстает фигурой особой, но тоже деформированной, наполняющей монстрами пространство яви вокруг Котика и кошмарами пространство его снов. Отец изображен крупным планом во всей своей сложности, и все же нередко остранен до почти той же карикатурности, что и его малоумные коллеги. В романах Белого образ отца не составляет явного контраста воплощенному кошмару его детства – профессорскому быту.
В мемуарах трактовка отца, однако, радикально меняется: на фоне посредственности отец с его «чудовищными выходками» показан не просто странным исключением, а мудрым чудаком. Остранение остается, но обретает иной характер. «На рубеже двух столетий» – сплошь критика профессорского круга:
<…> такого ужасного, тусклого, неинтересного быта, какой водворила «профессорша» восьмидесятых годов <…> не видывал я второго такого быта: купцы, офицеры, художники, революционеры, рабочие, крестьяне, попы жили красочней среднего профессора и средней профессорши; ни у кого «как у всех» не блюлось с такой твердостью; ни у кого отступление от «как у всех» не каралось с такой утонченной жестокостью <…>[373].
Если в романах о детстве отец изображается Белым в духе карнавального снижения и осмеяния, то в мемуарной версии возникает фигура оригинального ученого, возвышающегося над мещанством университетской среды. Николай Бугаев предстает оппонентом тоскливого позитивизма поколения «отцов» и духовным наставником сына: «<…> отец-“дед” и сын-“внук” подавали друг другу руку против “отцовского” легкомыслия <…>»[374]. Даже внешнее описание отца в мемуарах отличается от карикатурного его изображения в романах, становится беззлобным и сочувственным. Амбивалентность художественных образов отца уступает место уважительно-любовным воспоминаниям. Основная нота темы отца в мемуарах задается с первой строки первой главы первой книги:
Когда поворачиваюсь на прошлое <…> из бездн темноты мне выкидывается лишь образ отца.
Его влияние огромно: в согласиях, в несогласиях, в резких мировоззрительных схватках и в жесте таимой, горячей любви он пронизывал меня действенно; совпаденье во взглядах и даже полемика с ним определяли круг моих интересов; с ним я считался – в детстве, отрочестве, юности, зрелым мужем[375].
В мемуарной трактовке отец – сам великий остранитель. Своим эпатажем он остраняет быт и обнажает его искусственность: «<…> он как будто до Виктора Шкловского открыл принцип сознательного остраннения; и остраннял, остраннял, остраннял всю жизнь: жизнь вкруг себя, – жизнь, в которую был заключен он»[376].
Это «бунт против быта под формою шутки»[377]. Наряду с врожденным чудачеством, не чуждо было отцу и намеренное остранение профессорского общества. В мемуарах совсем иная, по сравнению с романами, трактовка образа отца – как «революционера сознания», предстающего борцом-одиночкой и даже моделью для подражания: «<…> у него я учился юмору и будущим своим “декадентским” гротескам; самые странности отца воспринимались по прямому проводу; “чудит”, то есть поступает не как все; так и надо поступать <…>»[378].
Отец и сын: синтез противоположностей
Прототипы профессора Коробкина
Серия образов отца в прозе Белого, начавшись с темы отцеубийства в «Петербурге» и продолжившись амбивалентными изображениями отца в романах о детстве, делает резкий скачок к трагическому образу в Московской трилогии и совершает не менее резкий переход к идеализированным портретам отца в мемуарах. Впрочем, в Московской трилогии изображение не постоянно. В «Московском чудаке» еще преобладает гротеск. Во втором томе, «Москва под ударом», карикатурность постепенно уходит. В трилогии разрабатывается модель «высокого безумия» математика. По ходу повествования из эгоцентричного одиночки, безразличного к последствиям своих открытий, Коробкин постепенно превращается в безумца ответственного, сознающего потенциал науки как инструмента уничтожения мира. Коробкин вырастает в трагическую фигуру, жертвующую собой во имя спасения человечества.
Уже в конце «Московского чудака» появляется обещание
Откройте для себя мир чтения на siteknig.com - месте, где каждая книга оживает прямо в браузере. Здесь вас уже ждёт произведение Мастер серийного самосочинения Андрей Белый - Маша Левина-Паркер, относящееся к жанру Биографии и Мемуары / Литературоведение. Никаких регистраций, никаких преград - только вы и история, доступная в полном формате. Наш литературный портал создан для тех, кто любит комфорт: хотите читать с телефона - пожалуйста; предпочитаете ноутбук - идеально! Все книги открываются моментально и представлены полностью, без сокращений и скрытых страниц. Каталог жанров поможет вам быстро найти что-то по настроению: увлекательный роман, динамичное фэнтези, глубокую классику или лёгкое чтение перед сном. Мы ежедневно расширяем библиотеку, добавляя новые произведения, чтобы вам всегда было что открыть "на потом". Сегодня на siteknig.com доступно более 200000 книг - и каждая готова стать вашей новой любимой. Просто выбирайте, открывайте и наслаждайтесь чтением там, где вам удобно.


