Аполлон Григорьев - Мои литературные и нравственные скитальчества
И все-таки нечестно в высшей степени было бы винить и веяния века, подорвавшие во мне в корне естественность отношений к жизни, – и отца, который мало заботился о том, чтобы подрезывать ранние и неправильные побеги развивавшегося в его глазах растения. Я той веры – в сорок два года, надеюсь, можно иметь смелость на такую веру, я той веры, что, останови побег жизненной силы в одну сторону, она ударится в другую. Не развейся во мне с ужасающею силою жизнь мечтательная, развилась бы с такою же жизнь животненная, а что лучше или хуже – решить, право, трудно. Отец инстинктивно, кажется, понимал это и притом сам, как человек положительно чувственный, жизни души не придавал большого значения. В этом, равно как и в любимом своем присловье: «Перемелется – все мука будет», он, конечно, ошибался, и впоследствии, когда на его глазах даже в тридцатилетнем человеке брожение не перемалывалось в муку, мог наглядно убедиться в своей ошибке, но во всяком случае в том, что он не прибегал к стеснительным и запретительным мерам, я считаю его совершенно, хотя тоже инстинктивно правым…
Расскажу вам один из моих позднейших опытов по этой части, хоть друзья мои начинают уже сильно бранить меня за мой бессовестные вставки и отступления. Довелось мне быть наставником одного крайне ленивого и крайне же даровитого отрока[259] – купно с весьма положительным гувернером-англичанином,[260] честнейшим и ограниченнейшим господином мещанского закала, какого только удавалось мне в жизни встретить. Методы образования отрока были у нас с ним диаметрально противуположны. Гувернером я не был, да и никогда бы, по чистой совести, не только мальчика, но даже щенка не принял бы под свое руководстве, но быть образователем я взялся, и даже охотно взялся, потому что я люблю это дело, да и не лишен к нему способностей. Стал я к нему поэтому в совершенно свободное отношение: я сразу понял, конечно, что от малого почти что шестнадцати лет, у которого глаза разгораются на всякую мало-мальски нестарую фиористку,[261] которых так много в милой Citta dei Fiori[262] и которые все – сказать par parenthése[263] – предобрые, что от такого малого нечего желать и требовать не только что зубренья уроков, но вообще занятий вне классной комнаты требовать совершенно бесполезно; когда ему? и на пьяцетте[264] в отличном экипаже всякий день показаться, и в театре побывать в разных ложах и проч. А с другой стороны, я также хорошо понял, что с малым, который, прочтя раз сколько-нибудь заинтересовавшую его страницу, удержит ее навсегда в памяти или, воротясь из новой оперы, катает на рояле все ее сальянтные[265] места с гармоническими ходами и оркестровыми эффектами, много сделаешь часа в четыре в сутки, и добросовестно отдал в его распоряжение столько своего времени, сколько сам он хотел и мог взять. Главное то, что я понял всю бесполезность и даже положительный вред разных запретительных мер, и от души хохотал, хохотал порою до сумасшествия, когда он показывал мне строки, замаранные в истории римских императоров его высоконравственным гувернером. Увы! он только эти-то строки и выучил наизусть по другому, конечно, экземпляру из истории римских императоров. Но высочайшая прелесть запретительной системы обнаружилась, когда мудрый и чинный наставник в день рождения (воспитаннику было уже шестнадцать лет, и он состоял уже в ближайшем знакомстве с прекрасной половиной одного престарого и прескупого грека, подчинявшегося, однако, общему правилу образованного общества иметь свою ложу в Перголе[266]) подарил ему издание Family-Shakspeare.[267] Шекспира англичанин хотя знал очень плохо и, кажется, внутри души считал его просто только непристойным и безнравственным писателем, но увидел с сокрушенным сердцем тяжкую необходимость решиться на такой подарок… Вот где можно было окончательно дознаться, с какими целями издаются Фемили-Шекспиры и другие editiones castratae[268] на пользу юношества. Первым делом, разумеется, наш отрок стянул у меня моего нефамильного Шекспира, добросовестнейшим образом вписал в свой экземпляр пропущенные или исправленные места, добросовестнейшим образом их выучил и бессовестно мучил ими каждое утро своего добродетельного надзирателя…
Да к иному результату – Фемили-Шекспиры и вообще запретительные меры, прилагаемые к живым и даровитым натурам, и вести, конечно, не могут… С другой стороны, нельзя же, конечно, и прямо все в руки совать отрокам. И выходит поэтому, что прав был вполне мой отец, смотревший и желавший смотреть на все сквозь пальцы, чтобы и отеческое достоинство не страдало, да и свобода бы развития человеческого сколько можно не стеснялась.
В конце двадцатых и в начале тридцатых годов в обращении между обычными читателями всякой всячины находились уже, конечно, не «Кандид» г. Волтера, не «Антеноровы путешествия»,[269] не «Кум Матвей»[270] и даже не «Фоблаз».[271] Со всеми этими прекрасными и назидательными сочинениями познакомился я уже после, в эпоху позднейшую даже, чем студенчество. Струя нахально-рассудочного или цинически-сладострастного созерцания жизни, бежавшая по этим дореволюционным[272] продуктам, уже сбежала и сменилась иною, в свою очередь тоже сбегавшею уже струею – так сказать, реакционною. Средние века – которые были как время мрака и невежества отрицаемы «веком разума» – мстили за себя. Они, хоть на первый раз по возобновлении, и совершенно ложно понятые, – заняли почти что всевластно человеческое воображение. Рыцарство, с одной стороны, таинственности загробного мира и сильные страсти с мрачными злодеяниями – с другой… вот что дразнило немалое время вкус публики, которой приелись и нахальство голого рассудка и бесцеремонная чувственность былого времени. Уже самый «Фоблаз» – книга, стоящая, так сказать, на грани двух направлений: сказка, интрига весьма спутанная и сложная играет в нем роль нисколько не меньшую чувственности – и история Лодоиски имеет в нем уже весь характер последующего времени, романов г-ж Жанлис и Коттен. Сказка, интрига, чудесное и таинственное должны были на время занять человеческий ум – именно потому, что крайние грани революционного мышления и созерцания были крайними гранями его собственного истощения. После фанатически-чувственного культа разума гебертистов[273] и после сентиментально-сухого культа высшего существа, признанного и освященного Робеспьером, идти дальше было некуда. Замечательно, что самое освещение этого культа добродетельным учеником Жан-Жака[274] сливалось уже с смешными бреднями и мистериями вдовицы Катерины Тео[275] (Theos). Кроме того, пресытившись тщетой различных утопий будущего, одна за другою оказывавшихся несостоятельными, человечество на время поворачивало назад оглобли и переселяло свои мечты в прошедшее.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});Откройте для себя мир чтения на siteknig.com - месте, где каждая книга оживает прямо в браузере. Здесь вас уже ждёт произведение Аполлон Григорьев - Мои литературные и нравственные скитальчества, относящееся к жанру Биографии и Мемуары. Никаких регистраций, никаких преград - только вы и история, доступная в полном формате. Наш литературный портал создан для тех, кто любит комфорт: хотите читать с телефона - пожалуйста; предпочитаете ноутбук - идеально! Все книги открываются моментально и представлены полностью, без сокращений и скрытых страниц. Каталог жанров поможет вам быстро найти что-то по настроению: увлекательный роман, динамичное фэнтези, глубокую классику или лёгкое чтение перед сном. Мы ежедневно расширяем библиотеку, добавляя новые произведения, чтобы вам всегда было что открыть "на потом". Сегодня на siteknig.com доступно более 200000 книг - и каждая готова стать вашей новой любимой. Просто выбирайте, открывайте и наслаждайтесь чтением там, где вам удобно.


