Фаина Оржеховская - Пять портретов
Я подслушал плач сироты, меня преследовал детский надорванный голос: тогда лишь стало мне легче, когда я его записал. Но мне хотелось большего: сотворить из этого мелодию. Копировать жизнь – значит в какой-то мере искажать ее. Копируешь то, что лежит на поверхности, а ведь это лишь приметы жизни.
О, я никогда не пренебрегал формой. Жаль, что не могу показать вам свои варианты. У меня их множество, и каждый дорог мне. Но, стремясь к идеалу, а он всегда носился передо мной, я хотел добраться до глубины, показать невидимые миру слезы…
И пока слушал Балакирева, вспоминал уроки Даргомыжского и новизну его, я сам все время ждал какого-то откровения, озарения. И – дождался. Только боюсь, не сумею об этом рассказать.
Действительно, я подсмотрел сцену юродивого с молодой бабенкой. Несчастный объяснялся в любви. На поверхностный взгляд это было смешно. Ничего нелепее я не видывал; парень неуклюже топтался на месте, бессмысленно усмехался и протягивал вперед длинные руки, как бы загребая ими воздух. Казалось, он не по-серьезному объясняется, а ломает дурака, чтобы рассмешить женщину – авось подаст ему грош. Но его голос был выразительнее лица и рук, выразительнее слов. Жалобы, обращенные к женщине, накатывали одна на другую, как волны. Диапазон был невелик, а интонации болезненно однообразны. Юродивый шептал одни и те же слова, вроде: «Светик Саввишна, пожалей меня». Но, в сущности, он рассказывал свою жизнь, и в этой исповеди было все лучшее, что таилось в душе обездоленного человека. То был единственный миг озарения, когда он почувствовал себя человеком. И вся безнадежность и обреченность».
«…Дальше, дальше!-нетерпеливо вслушивался художник.– Теперь-то повеяло воздухом…»
«Наконец молодуха, испугавшись, вскрикнула и, оттолкнув юродивого, бросилась прочь. Он опустил руки и потупился. Я медленно побрел домой.
Долго ходил я по комнате, вспоминая увиденную сцену. Мой слух обострился сильнее, чем давеча… В эти минуты я не отделял себя от того несчастного и, должно быть, именно потому нашел осмысленную и оправданную мелодию, то, чего не было в словах юродивого, но было в его душе. Открыл мелодию! Записать же этот полубезумный, сочиненный мною монолог уже не стоило труда: он врезался мне в душу своим минорным ладом, частыми модуляциями, народным пятидольным размером. Потом, совершенно обессиленный, я бросился на свою оттоманку.
«Как труп в пустыне я лежал». О, как понятны мне эти слова! Я был как труп после пережитого: без мысли, без дыханья. И «божий глас» раздался. Потому что вскоре после этого я замахнулся на «Бориса Годунова».
8
«…Сам не знаю, как мог я решиться на это. Ведь силы-то нужны были непомерные. Не один юродивый или крестьянский сын, а целый народ, нечто совершенно небывалое,– и не в отдельных сценах, а в драме. Но ведь мы – как лунатики: ходим над кручей и не падаем, пока не пробудимся. Я и сам дивлюсь, как долог и животворен был этот сон – работа над «Борисом»,
Один из критиков моих, очень умный историк, пробовал мне доказывать, что мой «Борис» вовсе не народная драма. «Оттого что,– говорил он,– в народных драмах сам народ – положительный герой, действующая, самостоятельная разумная сила, А у Мусоргского он дик, неустойчив: то холуйствует бесцельно, то упивается мучительством и мученичеством». Но таким он и был, русский народ, в те смутные времена: непокорство – и стихийный бунт; благородство – и жестокость; и наряду с этим – жаление. Скромность – и разнузданная похвальба; свободолюбие – и извечная любовь к царю. Годунова не полюбили: он помазанный, да не наследственный, а худородный. Но Отрепьева под личиной Дмитрия-царевича примут, как бы ни безмолвствовали, узнав о его приближении,– примут с поклонами, с покорностью. Потом скинут с престола, разорвут на части, из пушки останками выстрелят, чтобы перед новым, пускай мнимым, а все же царем, склонить покорные выи. Пока терпение не истощится. И уже тогда…
Я писал Стасову: «Мы все там же, несмотря на цивилизацию… «Ты и убогая, ты и обильная, ты и могучая, ты и бессильная…» Противоречий этих, рожденных татарским игом, крепостным правом, царями-безумцами, царями-палачами, всех этих неожиданностей, сквозящих в смиренной наготе, сколько угодно. И в этих противоречиях, в них-то – народная драма.
А что до мучительства и мученичества… «Почитайте-ка Достоевского»,– сказал я моему собеседнику. Тот поморщился: «Я, мол, Достоевского не люблю».– «Ваше дело: можете не любить и не читать, но книгу нашей русской жизни не закроете. Там есть такие страницы, что только Достоевский прочитать сумел. Но они, милостивый государь, существуют. Как и обломовские, Гончаровым найденные».
Теперь уже десятки разных Митюх, Кирюх, баб, дьячков, монахов – каждый со своим голосом, ужимками, нутром,– в одной интонации обнаруженные, но через мой слух и чувство прошедшие,– вот сколько появилось подопечных! А там и покрупнее: медлительный в своей правоте летописец; порывистый молодой чернец, все более смелеющий в мыслях своих; противоположные друг другу Мисаил с Варлаамом, и кроткие дети царя, и увертливый Шуйский… В каждого я превращался и боль ощущал при каждом превращении. Но шел вперед. Безошибочно вело меня чувство. И все ходы, и самый конец предвидел я – некий бог нашептал мне…
…И угль, пылающий огнем,Во грудь отверстую водвинул…
…И все-таки, как ни пленял меня народ и его судьба, царь Борис был главным центром, куда стремились мои помыслы. Царь и народ дополняли друг друга; но, перевоплощаясь в каждого из столь многих и различных детей моих, я все время оставался царем Борисом, не забывая про его беду и вину. Не покидала меня память о содеянном мною, Борисом, и о моем самозванстве. Ибо царь Борис – самозванец, не менее преступный, чем Гришка.
Все начинания Бориса кончаются поражением, иначе и быть не могло – он человек обреченный. Он, может быть, и не раскаивался. Будучи государственным деятелем и зная, сколь необходим народу такой царь, как Борис Годунов, он, повторись его жизнь сначала, повторил бы также и свое преступление. И все же оно должно было пригнуть его, втоптать в землю. И близких ему, горячо любимых,– а любить он умел – погубить вместе с ним. Он не сдавался, боролся, сам себя проклинал, и народ его проклял.
Все три сцены Бориса – эти три восхождения на Голгофу – были и для меня тяжкими ступенями; шапка Мономаха давила и мою голову. И я не смел снимать ее, так же как и сам Годунов.
Цари-преступники уже бывали в наших операх, но мой царь от всех отличался, и я понимал, что другой будет и музыка. Я нарушал установленные правила не для того, чтобы прослыть оригинальным. Я совсем не чуждался красивых ходов и был счастлив, когда они удавались мне. Но идти дорогой проторенной я не мог. Не понимаю логики, заложенной в самой форме, не вижу, как само по себе разворачивается музыкальное произведение. Это кажется мне мистикой. Развивается в музыке мысль и чувство, а как – это они сами подсказывают.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});Откройте для себя мир чтения на siteknig.com - месте, где каждая книга оживает прямо в браузере. Здесь вас уже ждёт произведение Фаина Оржеховская - Пять портретов, относящееся к жанру Биографии и Мемуары. Никаких регистраций, никаких преград - только вы и история, доступная в полном формате. Наш литературный портал создан для тех, кто любит комфорт: хотите читать с телефона - пожалуйста; предпочитаете ноутбук - идеально! Все книги открываются моментально и представлены полностью, без сокращений и скрытых страниц. Каталог жанров поможет вам быстро найти что-то по настроению: увлекательный роман, динамичное фэнтези, глубокую классику или лёгкое чтение перед сном. Мы ежедневно расширяем библиотеку, добавляя новые произведения, чтобы вам всегда было что открыть "на потом". Сегодня на siteknig.com доступно более 200000 книг - и каждая готова стать вашей новой любимой. Просто выбирайте, открывайте и наслаждайтесь чтением там, где вам удобно.


