Воспоминания - Сергей Михайлович Эйзенштейн

Воспоминания читать книгу онлайн
Сергея Эйзенштейна называют одним из символов XX века – эпохи, в которую кинематограф вышел на передовые позиции и стал «важнейшим из искусств». Режиссер-новатор стоял у истоков советского кино и во многом определил его облик. Его фильмы «Октябрь», «Броненосец “Потемкин”», «Александр Невский», «Иван Грозный», «Стачка» стали мировой классикой. Однако деятельность Эйзенштейна не ограничивается кинорежиссурой. Он был многогранно одаренным и чрезвычайно активным человеком: писал сценарии, либретто, ставил спектакли, оставил после себя целую плеяду талантливых учеников и интереснейшие работы по теории и практике зрелищных искусств, а так же несколько сотен рисунков, среди которых скетчи, шаржи, наброски декораций, раскадровки и т. д.
Творческое наследие Сергея Эйзенштейна сегодня актуально и востребовано. Его изучают профессионалы, оно вызывает неизменный интерес всех, кто интересуется историей, теорией и практикой кино и других зрелищных искусств, помогает понять, какой сложный путь прошел отечественный кинематограф.
В этой книге собраны эссе и статьи Сергея Михайловича, его воспоминания о детстве, пути в режиссуру, работе над фильмами, об интересных людях, а также теоретические и публицистические работы. Тексты проиллюстрированы его рисунками, созданными в 1920-1940-х годах.
Все вошедшие в книгу произведения ранее публиковались. Для нас важнее было не открыть нечто неизвестное, а показать многогранность и уникальность неординарного человека, которого по праву можно считать одним из столпов искусства кино.
В формате PDF A4 сохранен издательский макет книги.
* * *
Я никогда не любил Марселя Пруста.
И даже не из снобизма, то есть сознательно, наперекор ужасно сильной моде на Пруста.
А, вероятнее всего, по той же причине, почему я не люблю Гаварни.
Меня всегда шокировало, что о Гаварни обычно говорится на одном дыхании с Домье.
А вместе с тем Домье – гений, граничащий с величайшими образцами творцов величайших эпох искусства, а Гаварни – не более элегантного бульвардье от литографии, сколько бы ни воспевали своего друга Гонкуры.
Имя Пруста было принято в двадцатых – тридцатых годах произносить на одном дыхании с именем Джойса.
И если Джойс – воистину колосс, чье величие переживет и моду, и нездоровый успех скандала от чрезмерно откровенных страниц «Улисса», и цензурные запреты, и затишье моды, и временное невнимание к его памяти, Марсель Пруст же не больше чем временно занимающий место, которое перескакивает в последующие годы к Селину, а позже к Жану-Полю Сартру.
Вероятно, этой моей нелюбовью к Прусту объясняется то обстоятельство, что я не очень точно помню, относилось ли удивление критики к непривычным его заглавиям только лишь к «Du côté de chez Swann» и «A l’ombre des jeunes filles en fleurs»[2], но и к общему заглавию – «A la recherche du temps perdu» («В поисках потерянного времени»).
Сейчас мое отношение к Прусту мало в чем изменилось, хотя именно сейчас я особенно остро «вибрирую» в ответ на это заглавие.
В нем же ключ к той безумной и витиеватой тщательности, с которой Пруст пишет, описывает, выписывает каждую неизменно автобиографическую деталь, как бы ощупывая, оглаживая, стараясь удержать в руках безнадежно уносящееся прошлое…
Вдруг, к пятидесяти годам, и во мне остро и мучительно возникает желание схватить и удержать ускользающее в прошлое свое потерянное время.
Кто-то из англосаксов очень хорошо сказал, что мы все живем так, как будто у нас имеется миллион лет впереди…
Живут, конечно, по-разному.
Одни – накопляя в себе время, другие – расходуя его рассудительно или безрассудно, третьи – теряя.
Пресловутого «Verweile doch, du bist so schön»[3] наша эпоха как-то лишена еще больше, чем эпоха Гете, в которой только могла гениально предугадываться эта центральная драма персонажей XX столетия…
В феврале сорок шестого года меня хватил сердечный удар.
На несколько месяцев, впервые за всю свою жизнь, я был насильно остановлен, прикован к постельному режиму. Кровообращение шло вяло.
Мысли шли медленно.
Несколько месяцев безусловно несменяющейся обстановки впереди.
Я был даже рад.
Я думал, что наконец-то осмотрюсь, огляжусь, одумаюсь.
И все пойму про себя, про жизнь, про сорок восемь прожитых лет.
Скажу сразу: ничего я не понял. Ни про жизнь. Ни про себя. Ни про сорок восемь прожитых лет. Ничего, кроме разве одного.
Что жизнь пройдена вскачь, без оглядок, как пересадка за пересадкой, как погоня за одним поездом с другого. С вниманием, неотрывно прикованным к секундной стрелке.
Поспеть туда-то. Не опоздать туда. Успеть сюда. Выбраться отсюда.
Как из окна вагона, мимо летят обрывки детства, кусок юности, пласты зрелости. Яркое, пестрое, вертящееся, цветастое. И вдруг ужасное сознание!
Что все это не удержано, не схвачено, только пригублено. Нигде не выпито до дна. И редко – проглочено, а не надкусано.
Подымаясь куда-то, чувствуешь, что жил уже мыслью о том, как будешь сходить с лестницы. Развязывая чемодан, уже думал об упаковке. Расставляя книги по полкам, задумывался над тем, кто будет снимать их с этих мест после моей смерти. И целуя в первый раз новые, еще чужие губы, я уже думаю о том, как на эти же губы ляжет поцелуй прощальный.
Пер Гюнт проходит через шторм сухих листьев – своих недоношенных мыслей, своих недосвершенных дел.
О Де Квинси рассказывают, что он нанимал квартиру, обрастал книгами, все бросал и убегал в новое место, где начиналось то же[4].
С миллионером Кингом Джиллетом, изобретателем безопасной бритвы, я познакомился, когда ему было за шестьдесят лет.
Он был помешан на строительстве загородных вилл в пустынных местах.
Из песков вырастал дом-дворец, обрастал садами, но строитель уже мчался в новую пустыню строить новый дворец и т. д. и т. п.
Так же, как-то в том же роде, прожил я эти многие годы в отношении событий собственной жизни.
Как тот мул, осел или конь, перед которым подвешен к собственному ярму пучок сена, за которым он бежит безудержно, безнадежно, вечно.
Одно я помню за долгие месяцы постельного режима.
Безостановочный поток воспоминаний о неисчислимых прошлых часах в ответ на вопрос самому себе: «А была ли жизнь?»
Или была всегда лишь путевка с аллюром три креста – на ближайшие десять, двадцать минут, день, неделю, месяц?
Оказывается, была. И остро, и радостно, и мучительно прожитая, и даже местами яркая, безусловно колоритная и такая, какую, пожалуй, я не променял бы на другую.
И вот безумно захотелось ухватить, задержать, закрепить в описании эти мгновения «потерянного времени».
Мгновения, всегда лишь знавшие ожидания их, воспоминания о них и какую-то нетерпеливую неусидчивость в переживании их самих.
Эпоху я прошел невиданную. Но вовсе не об эпохе мне хочется писать.
А хочется записать, как совершенно непредусмотренным контрапунктом проходит средний человек сквозь великое время.
Как может человек «не заметить» исторической даты, которую он задевает рукавом.
Как можно зачитываться Метерлинком, командуя строительством окопов в гражданскую войну, или Шопенгауэром, валяясь в тени воинского эшелона.
Как ступаешь на почву киноземли Голливуда.
Как ведешь себя на допросах полиции в Америке в отличие от поведения во Франции.
Как лазаешь по тысячелетним пирамидам Юкатана и нарочно сидишь у подножия развалин храма Тысячи Колонн, умышленно выжидая, когда погрузится за пирамиду Воинов привычное очертание созвездия Ковша, размещенное вверх ногами (по отношению к привычному для нас) на мексиканском небосклоне.
Как сидишь нарочно с целью запомнить это мгновение в будущем токе воспоминаний, совершенно так же, как по тем же звездам ориентируют свой путь мореплаватели.
Или как врезаешь в ретину глаза впечатления первого… лесбийского бала, увиденного в Берлине двадцать лет тому назад.
Любой штрих любого образа и типа, как выжженный, стоит перед зрительной памятью.
И готов верить нелепому поверью, что на ретине глаза жертвы может, как на фотоснимке, запечатлеться образ убийцы.
На этой нелепой мысли построено вещественное доказательство виновности негра-насильника в романе «Клэнсмен», воспевающем зарождение ку-клукс-клана и легшем в основу «Рождения нации» Гриффита.
Первый раз в театре – как зритель.
Первый раз – как режиссер.
Первый – как постановщик.
Первое впечатление как кинозрителя: в Париже в 1908 году на Бульвар дез Итальен.
Знаменитый возница гениального Мельеса, управляющий скелетом лошади,
