Мариэтта - Анна Георгиевна Герасимова

Мариэтта читать книгу онлайн
Кто такая Мариэтта Омаровна Чудакова – объяснять не надо. Филолог, педагог, просветитель, общественный деятель. Великий человек. К сожалению, этого человека с нами больше нет, но слова и дела ее останутся надолго, чтобы не сказать – навсегда. Сборник слов, которыми проводили ее друзья, ученики, читатели, составлен поспешно, пока не остыло ее место на земле. Без сомнения, за ним последуют другие, более серьезные книги, которых достойна ее замечательная жизнь, пример беззаветного служения литературе, стране, народу.
В формате PDF A4 сохранен издательский макет книги.
М. Ч.: – Вообще, Аня, я уважаю вас еще и за то, что вы смело берете проблему смерти. Правда, посмотрите в философском словаре статью П. Гайденко «Смерть». Там отмечено, что проблема смерти не является онтологической для марксистской философии. Впервые это я отметила в своем Эф<ф>енди Капиевиче [ее книга о Капиеве в ЖЗЛ], а вот она тоже, молодец. Так что вас могут за это зацепить.
– А что я, я иду за текстом. Я не занимаюсь же марксистской философией.
– Да. Что касается меня, я уже давно, в 60-е годы, зареклась писать о смерти. Тогда все склоняли это, все кому не лень, разменивали, это тоже было тошно.
Я: – Просто они заклинали свой страх, боролись с собственными комплексами.
М. Ч.: – Да. Так же, как потом, уже позже, зареклась употреблять слова «моральный», «духовный», «нравственный», а еще прежде – «реализм» и особенно «историзм»… (Я ушла от нее в час ночи).
Конец фрагмента. Поясню, что ярко-красная футболка с ярко-зеленым, «вырви глаз», логотипом Green Apple Books, книжного магазина в Сан-Франциско, была получена в подарок от американца, с которым мы случайно познакомились и разговорились на Пушке он работал в этом магазине (увы, знакомство не имело продолжения); она вызывала изумление прохожих, раздражение мамы, восторг и зависть друзей, но через год была оттяпана поносить Аркашей Гуру – конечно же, безвозвратно. «Перечитать» формалистов – подчеркнуто не без умысла; то ли Мариэтте Омаровне в голову не приходило, то ли она из милосердия не показывала виду, что поняла: формалистов я тогда знала только понаслышке, из Тынянова читала разве что «Кюхлю» да «Пушкина» и ловко прикрывала природной бойкостью и сообразительностью непростительные пробелы в образовании. Потом я, конечно же, прочла, восхитилась, взяла на вооружение, – и всю свою дальнейшую деятельность по работе с текстами поставила на этот безоговорочный фундамент. Саша Закуренко пишет, что Мариэтта прочила его, через поколение (т. е. себя), во внуки формалистов; припоминаю, что похожий разговор был и со мной. У нее, несомненно, был огромный педагогический талант, и в других обстоятельствах вокруг нее образовалась бы целая филологическая школа, но «судьбе было угодно» сделать из нее одинокого воина- подвижника.
С названием она мне тоже помогла. Говорит: «просто “про обэриутов” нельзя, надо обозначить проблему». Ну, поскольку мне тогда (да и сейчас, в общем-то) было главным образом смешно, я и обозначила: «Проблема смешного». И потом всю первую главу посвятила обоснованию термина «смешное», правомерного (якобы) при разговоре о маргинальных явлениях, в противовес термину «комическое», который применяется к произведениям так называемого искусства. Получилось, по-моему, смешно. И Мариэтта Омаровна, человек серьезный, но с прекрасным чувством смешного, не возражала.
Еще один важный момент. В первом куске, который я ей принесла, еще были элементы, так сказать, журнального «художественного литературоведения», которого я начиталась в юности, всяческое красное словцо, в частности, многоточия. Мариэтта Омаровна за несколько секунд объяснила мне, почему это недопустимо. «Многоточие, – сказала она, знак неясности мысли». Уж не знаю, сама она это сформулировала или процитировала кого- то, но точнее не скажешь. С тех пор я этот знак искореняю, где только могу. И если возникает желание его поставить, сразу проверяю: не неясна ли мне собственная мысль, и пытаюсь по мере сил прояснить.
Но главное, – она спросила, какими я пользуюсь текстами. О, это у меня было: тот самый двухтомник Введенского (полуслепой четвертый ксерокс на голубоватой рыхлой бумаге), а также так называемый «абрамкинский» Хармс (машинописный самиздатский сборник), еще в десятом классе попавший ко мне от старшей сестры, и непонятного происхождения машинопись пары десятков стихотворений Олейникова. Как Валерий Абрамкин, так и Михаил Мейлах в тот момент находились в местах лишения свободы, упоминать их не рекомендовалось. Единственный официальный источник – собрание стихотворений Заболоцкого, плюс успевшие проскользнуть в печать в годы оттепели воспоминания современников о странных непонятных «чудаках» и крайне малочисленные публикации их произведений в специальных, малотиражных или периферийных изданиях. («Детские» Хармс и Введенский в расчет не брались.)
– Это не годится, – сказала Чудакова. – Надо ехать в архив.
И я с изумлением узнала, что Хармс и Введенский практически целиком хранятся в Публичной библиотеке в Ленинграде, в составе архива Я.С. Друскина, которым, собственно, публикаторы и пользовались, пока он еще не был сдан в библиотеку, при жизни Друскина (а умер он совсем недавно, в 1980 году). Архив еще недоразобран, но попасть туда можно.
– А меня туда пустят? – усомнилась я.
– Пустят, – сказала Мариэтта Омаровна уверенно.
Разборкой и описанием архива Друскина занимался В.Н. Сажин, которому Чудакова меня и рекомендовала (следовало, правда, еще подготовить какие-то официальные бумаги от института, но это было делом техники и времени). Так с ее помощью осенью 1985 года я впервые попала в настоящий рукописный архив, и с тех пор в Фонде 1232 РНБ им. М.Е. Салтыкова-Щедрина во многих листах пользования моя фамилия значится первой, в крайнем случае второй после Ж.-Ф. Жаккара, швейцарского исследователя, с которым мы потом познакомились и подружились. Пустили меня, правда, не с первого раза, а в Пушкинский Дом тогда, в 80-х, и вовсе не пустили, но тут это не важно. А важно то, что меня, как щенка в воду, буквально бросили прямо в серьезную взрослую работу с текстами, причем никому, кроме нескольких посвященных, не известными. Ничего не оставалось, как самостоятельно учиться во всем этом плавать.
Мариэтта Омаровна очень внимательно и пристрастно читала все, что я ей приносила, давала советы, делала пометки на полях (черновики с пометами у меня сохранились). Носить написанные куски на кафедру, как требовалось от аспирантов, было нельзя – меня тут же выперли бы. Поэтому диссертацию я писала так же, как мы читали на первых курсах Ерофеева и Кьеркегора – под партой, и не сомневалась, что там она, под партой, и останется. А вот Чудакова, напротив, была полна оптимизма:
– Все только и ждут, когда махнут рукой и скажут: «МОЖНО!» – (размашистый жест сплеча). – А у вас уже диссертация написана!
Насчет марксистской философии тоже был разговор. Известно, что сама она первую книгу писала в стол и гордилась, что в библиографии нет ни одной «марксистско-ленинской» позиции. Но мне она, кажется, такой судьбы не желала. Во всяком случае, когда (не зная о ней этих фактов) я устроила ровно то же самое (у меня была одна-единственная цитата из Гегеля, а вместо классиков марксизма в теоретической части – выпендрежные три кита: Кьеркегор, Витгенштейн и Ортега-и-Гассет), она в последний момент спросила,