Михаил Пришвин - Дневники. 1918—1919
Однажды я услышал, они говорили между собою: «Спрячь эти семь фунтов мыла подальше», — и запомнил, что при случае попрошу у них для себя полфунтика. Раз она сказала, что они голодают, нет у них ни корки хлеба. Я принес ей все свои сухари и через три дня сам остался без хлеба. В это время я попросил у нее немного мыла, выстирать Леве рубашку. «Нет!» — помолчала, помолчала и забыла, так и не дала.
Скупость и Легкомыслие — две крайности характера. У Сытина есть легкомыслие: вчера мы в тайнике наших сбежавших хозяев нашли соль. Сытин говорил: «Тащите, тащите сюда, сменяем на сало, у нас не хватает жиров».
Я люблю щедрость.
Зависть. Когда события грозят всем гибелью от холода и голода и я рассказываю это у К., то она начинает делать сцену мужу: «Все запаслись, я знаю хорошо, что все запаслись, только ты ничего не припас!» Ей нельзя сказать, что живется хорошо, то есть сегодня наелся, она сейчас же скажет: «А у нас нет ничего!» — хотя у них не меньше, чем у других.
Все это материал к трактату о происхождении обезьяны от человека: был провозглашен человек, а из него вышла обезьяна.
Представляю себе, что какой-то чудак ходил по слободе Аграмач и просил хлеба ради человечества (не желая сказать «ради Христа»). Мещанин: «Какого же человечества, русского или жидовского?» — «Всякого, вообще человека». — «Да он, человек-то, разный, один хороший, другой такой, что и называют его сукиным сыном». — «Ради хорошего человека». — «А как его узнаешь: кажется хорош, а глядишь... в человеке можно ошибиться». — «Ну, да ладно, по тебе, ради Бога — в Боге не ошибешься».
Вчера видели на Торговой, как на юг опять прошел медведь, исхудалый, измученный, видно, очень голодный, идет на юг в Долгорукое в наступление. А волна опять поднимается: будто был взят белыми обратно Орел, Воронеж, а генерал Шкуро с ингушами находится в Ливнах.
4 Ноября. Казанская. Зазимок превратился в настоящую зиму, снег лежит, мороз трещит. Сегодня еду в Хрущево узнавать про хлеб...
5 Ноября. Вечером вернулся из Хрущева. Тифа теперь не боюсь. «Как так?» — «Да не страшно, никто в деревне не боится, и мне не страшно». — «Но ведь так и умереть можно...» «Ну, что ж? и умирают, умер Пахом, Павел, а все не страшно: ну, и умер, ежели тебе умирать, так на каждом месте умрешь».
У батюшки ночевал, застал — вот жизнь-то! вот жизнь! это ужас! Сгорели, все сгорело, и рамы сгорели. Хотел уходить, мужики обещались отстроить к зиме жилье, да вот и по сих пор строят: рамы одиночные, щели в палец светятся, поставили чугунку — дымит, а не греет. Сидит вся семья в шубах, в дыму возле чугунки не раздеваясь спят. Ужасно смотреть, и люди какие, люди-то какие, и каждый мужик знает, какие хорошие люди, сам сидит в своей теплой хижине, а священник замерзает.
Все-таки предпочитаю ночевать на чистой простыне, чем со вшами. Холод спать не дает, окружает, обходит — великий невидимый стратег. Кутаюсь, подвертываю одеяло, то там, то тут проникает со своим лозунгом: «Война дворцам, мир хижинам!»[252] Тиша, сын священника, говорит мне, что Французская революция нам не пример, у них нет холода такого. А батюшка спрашивает: «Как по-вашему, что хуже — холод или голод?»
Вспоминаем, как прошлую зиму Стахович повесился в своем дворце: сбежал вниз, укрылся у лакея до тех пор, пока мог терпеть, а как лакей захамился, пробрался наверх в холодный дворец и повесился: удавил холод дворянина во дворце, лакей жить остался в лакейской. Страшно подумать о дворцах, о больших каменных купеческих домах в Ельце с выбитыми стеклами — жилище холода. Мужики в тепле, обжираются мясом, куда ни придешь — везде сковорода свеженины, объелся, закупорил живот, голова разболелась... обжорство, вечная боязнь, что ограбят, и полное равнодушие к горячке — тьма беспросветная, давящая. Предлагают жить с зимы: «Ведь сыт будешь!»
Налетели грабители, восемь человек вооруженных, ограбили человек пять. Вор Картошев вышел на город и ну палить из винтовки. Сразу все ускакали. Так пригодился и вор, спас деревню.
Архипка живет в нашем доме, Дуняша, наша горничная, стала барышней и все ворчит на печку, что дымит и неспособно... Лиде предлагают жить тут, не хочет! гордится! предпочитает носить провизию в город.
Тень покойника брата витает по нашим дорогам. Я шел по большаку. Едет обоз, равняется, кто-то поклонился мне, я ответил, обоз позади, и в морозном воздухе слышу: «Чей это?» — «Николай Михайлович Пришвин». — «Кто?» — «Пришвин, Николай Михайлович». Видно, что весь обоз заинтересовался, и один за другим спрашивали, и далеко, я слышу, повторяется и повторяется имя моего брата: «Кто?» — «Пришвин Николай Михайлович».
Оглянешься кругом, и вдруг поднимается старое, знакомое, все-все радостное, широкое, светлое, и как вывод из этого: любовь и желание творить доброе. Опустишь глаза: земля черная из-под снега мерзлыми глудками, полынь, падаль с целой горой воронья, собака гоняется, с разлету кидается, и воронье все подлетает... Слышу: «Подклюем, и все тут!» — поднимаю глаза, и глаза мои встречают зеленые точки пронзительные, а лицо все как бы из навороченных замерзших глудок сделано. Страшные глаза, еду, смотрю на землю, на порошку, на снег, и все мне мерещатся зеленые точки — глаза земли, зверя черномордого сзелеными глазами. «Дрянь какая! — указал мне один на падаль, — сукины дети, сукины дети». — «Кто?» (Деревня жрет, кормит свинью... нищенствует священник, учительница, нет духа...)
6 Ноября. Обложили квартал: по 1/8 фунта керосину и по лоскуту кумачу для праздника революции, для иллюминации.
Слухи: Троцкий уходит с поста своего, коммуна отказывается от осуществления коммуны и оставляет свои ячейки только на монастырской земле, свобода торговли и пр.
7 Ноября. Ровно неделя, как легла зима без всякого предупреждения, и мороз стоит свыше —10°, все пущено в ход, и шубы, и валенки, и Левка на лежанке греется, лежа на брюхе. Сегодня внезапно полил дождь, и зима кончилась.
Есть сведения, что белые виделись с некоторыми нашими интеллигентами и говорили так: «В существовании советской власти виновата интеллигенция, без ее участия эта власть не могла бы существовать, вы должны бежать к нам, и если не уходите, то мы с вами после расправимся».
Словом, вопрос ставится так: или Троцкий, или Пуришкевич, или «бей буржуев», или «бей жидов».
Большевизм — это исповедь третьего интернационала, черносотенство — исповедь националистов, те и другие в Ельце исповедовались (Горшков и Мамонтов) довольно, чтобы можно было отказаться от тех и других.
Деревня. Мужик кормит свинью, цена ей, если истратить 2 пуда муки, — 80 тысяч. Вдруг обложение по 2 пуда на душу. И все это внутри коммуны.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});Откройте для себя мир чтения на siteknig.com - месте, где каждая книга оживает прямо в браузере. Здесь вас уже ждёт произведение Михаил Пришвин - Дневники. 1918—1919, относящееся к жанру Биографии и Мемуары. Никаких регистраций, никаких преград - только вы и история, доступная в полном формате. Наш литературный портал создан для тех, кто любит комфорт: хотите читать с телефона - пожалуйста; предпочитаете ноутбук - идеально! Все книги открываются моментально и представлены полностью, без сокращений и скрытых страниц. Каталог жанров поможет вам быстро найти что-то по настроению: увлекательный роман, динамичное фэнтези, глубокую классику или лёгкое чтение перед сном. Мы ежедневно расширяем библиотеку, добавляя новые произведения, чтобы вам всегда было что открыть "на потом". Сегодня на siteknig.com доступно более 200000 книг - и каждая готова стать вашей новой любимой. Просто выбирайте, открывайте и наслаждайтесь чтением там, где вам удобно.

