`

Александр Николюкин - Розанов

Перейти на страницу:

До встречи с домом «бабушки» Розанов вообще не видел в жизни гармонии, благообразия, доброты. Мир был для него не Космосом (от греческого глагола «украшать»), а Безобразием, хаосом. «Мне совершенно было непонятно, зачем все живут и зачем я живу, что такое и зачем вообще жизнь? — такая проклятая, тупая и совершенно никому не нужная. Думать, думать и думать (философствовать, „О понимании“) — этого всегда хотелось, это „летело“: но что творится, в области действия или вообще „жизни“, — хаос, мучение и проклятие. И вдруг я встретил этот домик в 4 окошечка, подле Введения (церковь, Елец), где было все благородно. В первый раз в жизни я увидел благородных людей и благородную жизнь… Я был удивлен. Моя „новая философия“, уже не „понимания“, а „жизни“ — началась с великого удивления…» (139).

В трилогии Розанов вспоминает, что жизнь семьи Рудневых в Ельце была очень бедна, но никакой тоски и жалоб не было. И никто никого не обижал. Совсем не было «сердитости», без которой не стоит ни один русский дом. Не было и никакой зависти, «почему другой живет лучше», как то бывает во всяком русском доме. И он не переставал удивляться, как люди могут во всем нуждаться, «в судаке к обеду», «в дровах к 1-му числу» — и жить благородно и счастливо, жить с грустными воспоминаниями и быть счастливыми потому только, что никому не завидуют и ни перед кем не виноваты.

Сидя над кроватью больного «друга» в клинике, Василий Васильевич припомнил историю своей женитьбы и причину появления его антицерковных сочинений: «И она меня пожалела как сироту. И я пожалел ее как сироту (тогдашняя история). Оба мы были поруганы, унижены. Вот вся наша любовь. Церковь сказала „нет“. Я ей показал кукиш с маслом. Вот вся моя литература» (349).

В этой записи в «Опавших листьях» Розанову пришлось обходить рогатки цензуры. В тексте книги он напечатал: «Кое-кто сказал „нет“, а в списке опечаток в конце книги указал, что нужно читать: „Церковь сказала“.

Рядом с темой „друга“ в трилогии постоянно проходит другая, страшная. „Я говорил о браке, браке, браке… а ко мне все шла смерть, смерть, смерть“ (78).

Понятие смерти было непереносимо, „рыдательно“ для Василия Васильевича. „Смерти я совершенно не могу перенести“ (127), — говорил он. „Какой это ужас“, что человек (вечный филолог) нашел слово для этого — „смерть“. Разве это возможно как-нибудь назвать? Разве оно имеет имя?» (107). И он относился к ней так, как бы никто и никогда не должен был умереть. Как бы смерти не было.

И вот запись, невероятно острая в своей повседневной конкретности: «Неужели все, что идут по улицам, тоже умрут? Какой ужас» (349). После этих слов помета о месте записи: «Переходя площадь перед цирком Чинизелли, в страхе», которая придает ситуации конкретность: масса народа на улице перед увеселительным заведением Чинизелли, и вдруг — смерть. Как в стихах Николая Рубцова:

И какое может быть крушенье,Если столько в поезде народа.

На титульном листе первого издания «Уединенного» изображен горестно сидящий в пустынном поле человек, а вдали, впереди — намогильный крест. И самая мрачная запись в книге поясняет этот рисунок: «Могила… знаете ли вы, что смысл ее победит целую цивилизацию… Т. е. вот равнина… поле… ничего нет, никого нет… И этот горбик земли, под которым зарыт человек. И эти два слова: „зарыт человек“, „человек умер“, своим потрясающим смыслом, своим великим смыслом, стенающим… преодолевают всю планету, — и важнее „Иловайского с Аттилами“ (81).

А общество реагирует на смерть „по шаблону“, „по уставу“:

— Господа! Предлагаю усопшего почтить вставанием.

Все встают. Кроме этого лошадиного способа относиться к ужасному, к несбыточному, к неизрекомому факту смерти, потрясающему Небо и Землю, наша цивилизация ничего не нашла, не выдумала, не выдавила из своей души.

— „Встаньте, господа!“ — вот и вся любовь.

— „Встаньте, господа!“ — вот и вся мудрость…

— „Мы встали“. — „Когда вы умрете — мы встанем“.

Это до того рыдательно в смысле наших „способностей“, в смысле нашей „любви“, в смысле нашего „уважения к человеку“, что…» (292).

Как человек глубоко верующий (хотя и не церковный), Василий Васильевич в страхе и горечи смерти обращался к идее бессмертия души. «Всё воображают, что душа есть существо. Но почему она не есть музыка? И ищут ее „свойства“ („свойства предмета“). Но почему она не имеет только строй?» (161). Тут есть о чем «бесконечно задуматься», как говаривал Василий Васильевич.

Необыкновенным в трилогии был тон повествования, «рукописность души», как называл это писатель, в отличие от литературного штампа. «Суть „нашего времени“ — что оно все обращает в шаблон, схему и фразу» (124).

Вину за этот «шаблон» он возлагал на изобретателя книгопечатания: «Как будто этот проклятый Гутенберг облизал своим медным языком всех писателей, и они все обездушились „в печати“, потеряли лицо, характер» (24). Появилась «техническая душа», с механизмом творчества, но без вдохновения. И отсюда приговор современной литературе: «Оловянная литература. Оловянные люди ее пишут. Для оловянных читателей она существует» (331).

Все писатели, утверждает Розанов, — рабы своего читателя, а литература — самый отвратительный вид торга, «и потому удвоенно-отвратительный, что тут замешивается несколько таланта» (51).

Главную роль в этом торге играют печать, газеты. «Печать — это пулемет, из которого стреляет идиотический унтер» (84). Чтение утренних газет, когда душа еще не измучена и не загрязнена, раздражало Василия Васильевича. «Печатная водка, — говорил он. — Проклятая водка. Пришли сто гадов и нагадили у меня в мозгу» (230).

«Образовался рынок, — говорил Розанов о судьбах литературы. — Рынок книг, газет, литературы. И стали писать для рынка. Никто не выражает более свою душу. Никто более не говорит душе. На этой и погибло все»[472].

Наступление массовой культуры в XX веке Розанов ощутил раньше многих. «Вся „цивилизация XIX-го века“ есть медленное, неодолимое и, наконец, восторжествовавшее просачивание всюду кабака» (211). Все это пагубно воздействовало на человека, который превратился в «заштампованного человека». И множество таких и составляют «заштампованное отечество» (276), с горечью говорит писатель.

В оставшихся неопубликованными «Последних листьях» Розанов дал формулу «новой культуры» и ее «технической души»:

Мне не надо Патти, я имею граммофон.И мне не надо литературы, потому что я имею телефон [473].

В последнее десятилетие своей жизни Розанов нередко писал о массовой культуре. В этом свете представлялся ему и М. П. Арцыбашев со своими романами и повестями. Как и Толстой, Розанов признавал талантливость этого писателя, но к роману «Санин» у него был свой счет. «Свободная любовь», писал он, всегда была и не может не быть «при тесноте условий брака» в нашем обществе. Но «свободной любви» у Арцыбашева и помину нет, все происходит без любви и потому «гадко от этого холодного сала».

(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});
Перейти на страницу:

Откройте для себя мир чтения на siteknig.com - месте, где каждая книга оживает прямо в браузере. Здесь вас уже ждёт произведение Александр Николюкин - Розанов, относящееся к жанру Биографии и Мемуары. Никаких регистраций, никаких преград - только вы и история, доступная в полном формате. Наш литературный портал создан для тех, кто любит комфорт: хотите читать с телефона - пожалуйста; предпочитаете ноутбук - идеально! Все книги открываются моментально и представлены полностью, без сокращений и скрытых страниц. Каталог жанров поможет вам быстро найти что-то по настроению: увлекательный роман, динамичное фэнтези, глубокую классику или лёгкое чтение перед сном. Мы ежедневно расширяем библиотеку, добавляя новые произведения, чтобы вам всегда было что открыть "на потом". Сегодня на siteknig.com доступно более 200000 книг - и каждая готова стать вашей новой любимой. Просто выбирайте, открывайте и наслаждайтесь чтением там, где вам удобно.

Комментарии (0)