Степные миражи - Семен Данилович Пасько
— Если уж артель, — говорит дядя, — если объединяться, так по уговору. На пару волов — пай, на лошадь — пай, на машину всякую — пай, на рабочую душу — пай…
Я прикидываю. Получается не так уж плохо для Борьки Чумака и его семьи. Три взрослых девки. Сам, жена… Пять рабочих душ, пять паев… Ворох хлеба! Тогда Гриша и Аркаша тоже смогут брать в школу завтраки, не станут в большую перемену убегать на улицу, чтобы не смотреть, как едят другие.
— А если рассудить по совести, — продолжает дядя, — не виноват Борька, что обеднял… Годов семь назад у него все хозяйство погорело. Вот и пришлось продать волов на дом. Дети же… Их надо и накормить, и обогреть.
— И обидели Чумака… — говорю я. — Зря.
— Как обидели?
— Как будто вы не знаете. Воевать воевал?
— Воевал.
— В председателях ходил?
— Ходил.
— Вернулся Роман и комиссар Кудряшов и опять же Чумака в сторону отодвинули. Сперва в пожарники определили, а потом в пастухи. Разве ж это правильно?
— Вроде и неправильно, но… и вроде правильно. Борис-то так грамоты и не осилил… Только расписываться умеет. Да и то людям на смех. Не «Чумак», а «Цмак» получается. Прозвище смолой пристало к нему. Теперь и дети у него «цмаками» будут расти.
— Пусть «цмаками» растут, а все равно обидно и за старого Чумака, и за Гришу с Аркашей.
Странно, что я не испытываю неприязни к Роману, хотя только он виноват, что Чумак снова пасет коров. Может потому, что Роман — герой гражданской войны, боролся за Советскую власть, дал нам вместо жеребчика Журки прекрасную лошадь — Батарейца, а может потому, что на глазах у всех сгорел его родной брат Леонид и Роман долго из-за этого страдал. Леонида не жалко, туда ему и дорога, раз палач, а Роман…
— Так-то, брат, — говорит дядя.
Как и к чему это было сказано, я не понял, но мы так и не решили, как объединяться, чтобы никому не было обидно. Волы волами, паи паями, а несправедливо получится, если Борис Чумак на десять душ семьи получит пять паев, а дядя Никифор — одна рабочая душа — четыре. Не два же у него горла! Все обмозговать надо. Что касается трактора, тут наше мнение совпало по всем статьям. Машина нужна! Каждое лето исхаживать тысячи километров только на заготовке сена — ни в какие ворота не лезет. И еще мы сошлись на том, что понадобится много грамотных людей. Потому что трактор — не волы, одного кнута мало. Нужна голова.
— А вот учиться тебе плохо нельзя…
— Почему?
— Почему, почему… Отец-то твой в ячейке состоит… Что люди скажут? Возьми Илью Ильича… Поп… Молебны служил… А его дети в революцию пошли. Соображали, что к чему. Старшая дочь… Руфина… На деникинском фронте голову сложила. Генка против Колчака воевал. Леня тоже в большевиках… В Кокчетаве живет, большой пост занимает. Отец не подвел детей, тоже пошел в большевики… Он еще в семнадцатом хотел от сана отказаться, да Слюсарь не повелел. Сиди, мол, в попах, нам твоя ряса вот как пригодится, а победим, тогда уж снимешь свой длиннополый сермяк и патлы обрежешь. Так он и сделал… Проповеди читал… Теперь рассуди: отец по детям пошел, не подвел их, понял… Как же ты можешь отца подводить? На церковь лазил… В школе дважды окно разбивал… В тетрадках больше «удовлетворительно», чем «хорошо». Батарейца чуть не утопил… Думаешь, никто не видел?
Я ничего не ответил на упреки дяди. Встал, молча вышел из палатки. В клетке сердито стучит клювом Дружок. Вид грустный, нахохлившийся, в глазах немая тоска и скорбь. Не приручается…
«Нет, дядя Никифор, кобчик — птица умная, толковая, — думаю я. — Не повинуется потому, что знает: выучится — навсегда останется в неволе».
Открываю дверцу, протягиваю руку. Дружок впивается в нее когтями.
— Дурашка ты, — миролюбиво и ласково говорю я.
Снимаю с лапки шпагатину, дую на перья. Рыхлые, легкие, они под дуновением раздвигаются. Проглядывает серая с синеватым оттенком кожа. Оправляю на зашейке перышки, разбираю рулевые перья, затем подбрасываю кобчика вверх.
— Лети!
Тот взмахивает крыльями, стремительно летит прочь, в степь.
Давно растаял в степном мареве темный силуэт Дружка, а я все стою и смотрю вдаль. Я прощаюсь, прощаюсь не с мечтой стать соколятником, испытать счастье соколиной охоты, я прощаюсь с детством — детством крестьянского паренька.
Глава пятая
I
Отличная штука конные грабли. Хорошо работать на них. Сидишь, нажимаешь на педаль, гнутые зубья поднимаются, валок сена падает. Тот же час зубья сами опускаются вниз. Под ними снова с легким шелестом накручивается живой валик сухого разнотравья, пахнущего ягодой земляникой и шалфеем. Если быть внимательным, строго следить за тем, где и когда нажимать на педаль, то можно так ровно класть валки, что потом сам будешь любоваться своей работой. Тем более, что Батареец — лошадь умная. Им не надо управлять. Идет строго посреди прокоса. Привычное для него дело. Не первое лето Батареец возит грабли. А память у лошадей поразительная. Помнится рассказ отца. Давний это случай. Мне тогда было семь лет. Может быть, чуть побольше. Отец возвращался из Каменобродского. Отвозил какой-то важный пакет. В пути захватил буран. Мела не только поземка, но и сверху падала снежная крупа. Словом, поднялась такая карусель, что в десяти саженях ничего не видно. Все чаще и чаще попадались сугробы. Батареец утопал по брюхо в рыхлом, сыпучем снегу. Чтоб не сбиться с дороги, не замерзнуть, отец свернул в аул. Переночевал у беркутчи Хакима.
Отец и Хаким были друзьями. Всякий раз, когда Хаким приезжал в село, даже если ненадолго, все равно заходил к нам. Родители щедро угощали гостя всем, что имелось в доме. Если на столе появлялась миска борща, глаза Хакима округлялись, он едва слышно спрашивал:
— Борша?
— Борщ.
— Чушка?
— Да, чушка. Свинина… Хрю-хрю, — отвечала мать.
Хаким всплескивал руками, возмущенно качал головой, потом расплывался в улыбке. От глаз оставались одни щелки.
— Джаксы! Хорошо! — говорил он. — Будем кушить чушка. Коран не люби чушка, моя люби чушка. Дома… свой аул… свой кибитка, тоже нельзя кушить чушка… Мой


