Пасха. Чудесные истории - Коллектив авторов
Улицы в то время на Васильевском острове были не такие, как теперь: на них не было каменной мостовой, не было асфальтовых тротуаров, трава пробивалась всюду, где только ей не мешали, а посреди улиц тянулись высокие деревянные мостки.
В том году, о котором я теперь вспоминаю, Пасха была очень поздняя. Стоял конец апреля, и в природе давно уже повеяло ранней весной: всё оживало, всё пробуждалось от зимнего сна, чаще сияло и дольше оставалось на небе солнце; из-под таявшего снега бежали быстрые ручейки; около заборов там и сям между жёлтой прошлогодней травой пробивалась молодая, свежая травка; деревья покрывались почками, которые быстро развёртывались в маленькие, липкие, ярко-зелёные листочки; прилетевшие птицы звонко чирикали, приветствуя приход весны.
Наступила пасхальная ночь. Только раз в году и бывает такая ночь: чудесная, торжественная! Никто не спит в эту святую ночь: всюду движение, сборы, и сердце самого обиженного горемычного человека невольно наполняется тихой надеждой и радостью.
По улицам зажигались плошки; народ по всем направлениям шёл и шёл беспрерывно; окна домов были освещены; православные собирались к Светлой Христовой заутрене…
В одном из подвальных этажей небольшого дома, по 15-й линии Васильевского острова, сырая, тёмная, низкая квартира отдавалась по углам. И там, где очевидно не красно жилось людям, в наступившую пасхальную ночь всё выглядело чище, спокойнее и радостнее. Во всех углах копошились жильцы, одеваясь в своё лучшее платье.
В первой комнате, за старой рваной ширмой только один из всех жильцов подвала никуда не собирался и лежал чуть ли не на голых досках, подложив себе под голову вместо подушки какое-то старое тряпьё. Это был ещё не старый мужчина, исхудалый, бледный, со впалыми глазами, очевидно, больной. Он печально смотрел на мальчика, присевшего боком около него и опустившего голову.
– Надо бы, Гришута, сходить к заутрене, – тихо сказал больной.
Мальчик встрепенулся и встал. На вид ему было лет десять. Волосы у него торчали, будто у ежа, глаза были круглые-прекруглые, а довольно большой вздёрнутый нос придавал лицу и отвагу и задор. Но при всём том смотрел он прямо, и лицо его выражало доброту и ласку. Да и стоял-то мальчуган особенно, заложив руки за спину, выставив одну ногу вперёд и немного откинув набок голову.
– Не во что одеться тебе, Гриша!.. Да и сапог нет!..
– Не беда, батюшка… Можно и без сапог, нынче не холодно. Надену матушки-покойницы кофту чёрную.
– Ведь и шапки-то нет у тебя, сынок.
– Я, пожалуй, и платком повяжусь.
Отец тяжело вздохнул.
– Нет, это не ладно… Точно девчонка… Надень опять мою старую, всё же лучше… Велика только – вся твоя голова в ней пропадёт…
– Ништо… Так ладно будет.
– Эх, горе моё! Сгубила нас с тобой, сынок, эта болезнь моя. Поди, помолись… Детская-то молитва скорее до Бога дойдёт.
– Пойду… Только как же ты-то останешься?
– Мне легче теперь…
Гриша достал из-под кровати корзинку, стал в ней шарить и одеваться.
– Какая сегодня служба-то великая идёт, – говорил сам с собой больной. – В храмах Божиих какие стихи поют, какие псалмы читают! А потом все люди, забыв зло и вражду, обнимут друг друга, скажут: «Христос Воскресе!»
– Батюшка, а батюшка!
Гриша посмотрел на отца и подумал: «Уж не заговаривается ли он?»
– У меня и трёх копеек нет тебе на свечу, – глухо сказал отец.
– Ништо… У меня есть огарышек. От Двенадцати Евангелиев[41] остался… «Советник» дал. Увидел, что я стою без свечи, хлопнул легонько по плечу и свечку сунул… Я её берёг… Вот она…
Он встал с пола и вырос перед отцом в порыжелой женской кофте, с головой, ушедшей в старую барашковую шапку, которую он всё сдвигал назад. Как он был смешон! Но отец даже не улыбнулся.
А уморительный человечек в этой шапке и кофте вдруг схватил больного за шею, припал к нему на грудь головой и замер… Детская ласка везде одинаково мила – и в богатых домах, и в тёмном сыром углу. Больной ласкал и прижимал к себе дорогую ему голову в большой шапке и глотал подступившие к горлу слёзы.
– Нам и разговеться нечем… Нет и яичка красненького для тебя, Гриша.
– Не тужи, батюшка… Ништо… Я скорёхонько – и дома.
Мальчик скрылся за дверью.
ВСЕ ЛЮДИ, ЗАБЫВ ЗЛО И ВРАЖДУ, ОБНИМУТ ДРУГ ДРУГА, СКАЖУТ: «ХРИСТОС ВОСКРЕСЕ!»
В другом углу того же подвала жила прачка-подёнщица. За тёмной ситцевой занавеской она снаряжала своих детей к заутрене. Дети оделись в старенькие, заплатанные платья. На простом белом столе стояли очень маленькая пасха, небольшой покупной кулич. И здесь жили бедно… Вдова-мать работала без отдыха, но ведь труд подёнщицы оплачивается плохо. Ей едва хватало, чтобы платить за сына в школу, чтобы есть каждый день, и то не досыта, да жить здесь в углу, в подвале.
– Мама, а разговеемся-то мы когда? – спросил подросток-мальчик в чистой ситцевой рубашке, бледный и высокий, с задумчивыми серыми глазами.
– Уж и ты, Стёпушка, словно маленький, – не дождёшься. Придём из церкви и разговеемся.
– Тогда и яичко красненькое дашь? – спросила девочка лет семи, как две капли воды похожая на брата.
– Одним мы разговеемся, а те завтра остальные дам.
– Вкусно! Так слюнки и текут! – проговорила улыбаясь девочка и тронула пасху пальцем.
– Не трогай! Что ты?! Ведь грешно, – остановила её мать и поспешно завязала пасху в чистый платок.
Немудрено, что здесь так нетерпеливо ждали разговенья: весь длинный пост они строго постились, ели впроголодь.
Семья лавочника, лавка которого красовалась на углу Малого проспекта и 15-й линии, тоже собиралась в церковь. Пятеро краснощёких детей и сама хозяйка разрядились пёстро и пышно. В чистую скатерть завернули огромный разукрашенный кулич, большую пасху с розовым бумажным цветком.
Хозяйка зачем-то пошла в сени. Поторопилась и в дверях столкнулась с входившим мальчиком.
– А, чтоб тебе!!! Не смотришь… Вечно налетишь!.. Кажись, всё платье оборвал. Так бы тебя, кажется…
И она изо всей силы двинула мальчика, тот отлетел в сторону.
– В церковь идёшь, к заутрене, а всё лаешься, – произнёс где-то в тёмных сенях мрачный детский голос.
– Хозяин! Иван Никитич! Поди-кось сюда. Послушай, как Андрюшка мне опять грубит… Зазнался! Покою от него нет! – кричала в сенях толстая хозяйка.
– Ужо я его… Сейчас иду… Позабыл мою науку, малец? Ужо я доберусь! – послышался в комнате звучный бас хозяина.


