Геннадий Головин - Стрельба по бегущему оленю

Стрельба по бегущему оленю читать книгу онлайн
Вероятнее всего, что ничего бы не нашли, если бы не соседский парнишка, который рассказал, что сразу же по приезде Фетясов с родственником таскали вечером какие-то свертки в лесок неподалеку от домика брандмайора.
В дупле старого дуба, после двух суток поиска, нашли… В свертках было ювелирных изделий и коллекционных медалей, как потом оказалось, на десять миллионов золотых рублей.
А вот престарелая княгиня Чернигова чекистов встретила с радостью:
— Вы, верно, от Феденьки?
В сундуке, на котором спала княгиня, страдающая отложением солей в спине, лежал ровным счетом миллион в золотых слитках.
Шмаков теперь в обысках не участвовал. Его комната напоминала то ли музей, то ли банк. В углу грудились слитки золота. На столе — кучками — драгоценные камни, браслеты, цепочки, ожерелья, колье.
Как на службу, являлись вызываемые повестками бывшие петроградские ювелиры, вели оценку.
Шмаков записывал: «Крестовский остров, Величкин, — 30 кг золотых медалей, 146 изделий с драгоценными камнями… Мироном, Офицерская, 14, — золотые монеты, 13 миллионов рублей Сарычев, Пехотная, — золото, ювелир. изделия — 28 миллионов (перепроверить)».
«Миллионы с большими нулями» текли в кабинет Шмакова…
* * *— Глядишь именинником, Шмаков.
— Спать хочу.
— Пока не заснул, глянь на реестрик.
— Да уж я и сам подсчитывал. Музейных ценностей — большой недохват, царских каменьев — тоже. Про картины и прочие там сервизы-гобелены — и слыхом не слышно. Зато, заметь, поперло вдруг банковское золотишко, которое мы давным-давно и искать-то забыли, рублевики опять же царские…
Бить нас надо. Все грабежи последнего времени мы вешали на налетчиков-профессионалов. Среди них и искали… А теперь не очень-то и удивлюсь, когда узнаю, что группа Боярского создана кем-то именно для экспроприаций. Посмотрел бы ты на его людей — орлы-стервятники, стреляное-простреляное офицерье! Наверное, и сентябрьское ограбление — их рук дело. И июльское ограбление банка.
— Ну, такие выводы выводить еще рано… Дальше что собираешься делать!
— Спать собираюсь. Все, что в твоем реестрике, или лежит по оставшимся адресам, или… черт знает где. Адреса Шмельков — уверен! — найдет. Повезло все-таки, что у нас такой старик…
— Действительно повезло. Ты вот что: пошли кого-нибудь к пареньку вашему, Стрельцову. Пусть прочтут приказ о награждении часами и все такое.
— Сам съезжу. Зачем кого-то посылать? Сейчас прямо и поеду.
— Спать ведь собирался.
— А то я не пробовал. Заснешь, а через пятнадцать минут вскакиваешь, одно расстройство.
18. ВАНЯ СТРЕЛЬЦОВМать Вани Стрельцова стояла у двери, кусала угол платка и беззвучно плакала.
Шмаков, Свитич, еще два оперативника, которых Стрельцов никогда раньше не видел, стояли перед кроватью строем — каблуки вместе, мыски на ширину приклада, грудь колесом, а в глазах огонь.
Шмаков серьезно и громко читал по бумаге:
— «…За беззаветную преданность в боях с мировой буржуазией и их подручными уголовными элементами Петрограда, за умение в схватках с врагами рабоче-крестьянской власти — наградить…»
Стрельцов забеспокоился:
— Илья Тарасович, я встану лучше!
Встал, стараясь не морщиться, — в подштанниках, босиком, но тоже — пятки вместе, грудь колесом.
— «…наградить Стрельцова Ивана Григорьевича, инспектора… — тут Шмаков глянул на Стрельцова поверх очков, подчеркнул: „инспектора“, — именными серебряными часами марки „Павел Буре“ с надписью…»
Добыл из кармана часы, завернутые в платок:
— Оглашаю надпись: «Ивану Григорьевичу Стрельцову — за храбрость». На тебе, Ваня Стрельцов, за храбрость!
Отдал награду, обнял, так что Ване пришлось приготовленные слова высказать через плечо Шмакова:
— Служу мировой революции!
Мать у двери не стерпела и зарыдала вслух.
— Что уж теперь плакать, мамаша? — рассмеялся начальник. — Героем сын вырос. Теперь уже поздно плакать. Теперь остается только радоваться!
— Так ведь и радуюсь, только почему-то слезы… — отвечала мать. — Вы ему прикажите, пожалуйста, чтобы он лег. Вон ведь босиком на холодном полу стоит.
19. ЛИЗАУже на третий или четвертый день Шмельков нашел две нужные квартиры. В списках Шмакова появились новые цифры с нулями: «Изделия ювел. зол., плат., с камнями — стоимость…» и «Монеты зол., сер. старинные (коллекция) — стоимость…».
«…Лестницы круты, жизнь — собачья, сердце — ни к черту, а тут изображай из себя Эдисона, громыхай этим глупым железом! И между тем совсем неизвестно, милостивый государь Вячеслав Донатович, зачтется ли вам сорок лет беспорочной службы при „царском прижиме“, если, к примеру, на пенсион уходить? Ась?
…Ну-с, вот и нумер восемнадцатый.
Звоним.
Звонок, разумеется, неисправен.
Стучим. Никто, разумеется, не открывает. Впрочем, нет, — миль пардон! — кто-то шаркает там ножками».
— Кто-о-о?
«…Ишь! Спросила, будто пропела. Пропеть, что ли, и мне в ответ?»
— С телефонной станции-и. Проверка линии-и.
— Одну минуточку. Здесь такая уйма засовов…
…А у Вячеслава Донатовича сердце вдруг словно бы всплыло и уже не больно, но все же неприятно стукнуло куда-то под горло. Он даже закашлялся.
— Господи боже мой! — женщина изумленно и радостно глядела на Шмелькова, рукой касаясь виска. — Или это мне кажется, или это Славик-Тщеславик? Какими судьбами, каким ветром и кого мне благодарить за такого гостя?
— Благодарите телефонную станцию, мадам, — отвечал Шмельков, с трудом припоминая тот полушутливый полусерьезный тон, которого они держались много-много-много лет назад.
— Телефонную станцию? Да заходи же! Раздеваться не предлагаю. Да кинь ты ее куда-нибудь! — это о сумке с инструментом. — Ой, Славик, как я рада! На кухню пойдем. Там средоточие всего тепла, какое есть в доме.
Усадила, уселась напротив. Стала глядеть-озирать, все еще не переставая улыбаться, и улыбка становилась все тоньше, все мечтательнее и печальней.
— Ты знаешь, а ты немного постарел, — засмеялась она, — за те — подумаешь! — каких-то двадцать лет, что мы не виделись!
Шмельков прокряхтел что-то. Удивительное дело: он опять чувствовал в себе именно то стеснение, смущенную нежность, какие чувствовал в те годы. И ему было так же хорошо.
— Я, понятно, должен сказать, что на вас, мадам, годы нисколечко не отразились?
— Скажи, если язык повернется. Увы, Славик, увы! Ты хочешь чаю, я вижу. Или — кофе? Настоящего кофе!
— А потом скажешь, что пошутила…
Трещала мельница в ее руках. Сказочный запах свежемолотого кофе реял по кухоньке. Шмельков сидел с закрытыми глазами. Ему вдруг захотелось, чтобы это никогда не кончалось: и этот запах, и азартный треск кофейных зерен в мельнице, и чтобы Лизин голос звучал нескончаемо — молодой, чуть насмешливый, несравненный голос.
— …Вот так все и получилось. И, знаешь, привыкла! Кот у меня был. Маркиз. Пушистый, как муфта, толстый и ленивый. Помер Маркиз. Это была моя последняя потеря. Может быть, самая горькая. Господи, что я говорю? Хотя это правда: я так ни по мужу, ни по Сереже не плакала, как по этому дуралею, который первый раз в жизни решил поохотиться и, конечно же, брякнулся с четвертого этажа. Ну а ты-то как жил эти годы? Почему вдруг на телефонной станции?
Шмельков открыл глаза.
— Но как же это? — захрипел он и, прокашлявшись, продолжал: — Ты — и вдруг такая к тебе несправедливость! Ты — и вдруг одна! Ни мужа, ни сына, ни матери. Ну, я — это понятно. Но почему так жестоко к тебе? Жизнь, судьба, Бог — кто там этим занимается? — почему именно тебе такие муки?
— Славик, милый… — она легко и ласково провела ладонью по его седой голове. Слегка задержала руку. — Ты все такой же… Ну а почему бы и нет? Это для тебя я была чем то… — она не нашла слова. — А когда рушится мир, под его облаками — все! Все без разбора! Я ведь жива… Разве это плохо, скажи? Жива. Здорова. Вот тебя мне Бог послал в гости, и я напою тебя сейчас настоящим кофе и накормлю гречневыми лепешками. Последняя наша кухарка — Настя — была, на мое счастье, из Поволжья. Там часто — голод, и у нее была мания делать запасы. Я, помню, отчитывала ее за это, а теперь расцеловала бы. Если бы не она, я бы уже трижды была там, с ними…
Она посмотрела на своего гостя, лицо ее печально сморщилось в нежной гримасе:
— Милый ты мой, старый друг. Спасибо тебе.
Как печально, как прекрасно было! Эта бедная кухня, этот меркнувший свет из замерзшего окна, эта смирная нежность к увядающей милой женщине, которая когда-то была всех дороже на свете. Боль проклятия, сладкая мука, бешенство ревности — все прошло! И все, оказывается, ничтожным было — вот в чем печаль — перед тем, что творилось сейчас.